— Да.
— Это зависит от вас. Хотите, чтобы я сматывал удочки?
— Нет, нет. Но держать вас вечно мы тоже не можем. Вы ведь скоро кончите? Чем вы занимались раньше?
— Журналистикой.
— Разве нельзя к этому вернуться?
— С моим знанием английского?
— Вы уже совсем неплохо болтаете по-английски.
— Помилуй Бог, господин Лоу! Я не могу написать простого письма без ошибок.
Лоу задумчиво почесал лысину бронзовой фигуркой. Если бы бронза была эпохи Чжоу, он, наверное, обращался бы с нею более почтительно.
— А в живописи вы тоже смыслите?
— Самую малость. Так же, как в бронзе.
Он усмехнулся.
— Лучше, чем ничего. Придется мне пораскинуть мозгами. Может быть, кто-нибудь из моих коллег нуждается в помощнике. Правда, в делах сейчас застой. Вы это сами видите по нашей лавке. Но с картинами ситуация несколько иная. В особенности с импрессионистами. А уж старые полотна сейчас совершенно обесценены. Словом, посмотрим.
Лоу снова грузно затопал по лестнице.
До свидания, подвал, сказал я мысленно. Некоторое время ты был для меня второй родиной, темным прибежищем. Прощайте, позолоченные лампы конца девятнадцатого века, прощайте, пестрые вышивки 1890 года и мебель эпохи короля-буржуа Луи Филиппа, прощайте, персидские вазы и легконогие китайские танцовщицы из гробниц династии Тан, прощайте, терракотовые кони и все другие безмолвные свидетели давно отшумевших цивилизаций. Я полюбил вас всем сердцем и провел в вашем обществе мое второе американское отрочество — от десяти лет до пятнадцати! Ahoi u evoel Представляя против воли одно из самых поганых столетий, я и приветствую вас! И при этом чувствую себя запоздавшим и безоружным гладиатором, который попал на арену, где кишмя кишат гиены и шакалы и почти нет львов. Я приветствую вас как человек, который намерен радоваться жизни до тех пор, пока его не сожрут.
Я раскланялся на все четыре стороны. И благословил антикварную рухлядь справа и слева от меня, а потом взглянул на часы. Мой рабочий день кончился. Над крышами домов алел закат, и редкие световые рекламы уже начали излучать мертвенное сияние. А из закусочных и ресторанов по-домашнему запахло жиром и луком.
— Что здесь такое стряслось? — спросил я Меликова, придя в гостиницу.
— Рауль решил покончить с собой.
— С каких это пор?
— С середины сегодняшнего дня. Он потерял Кики, который вот уже четыре года был его другом.
— В этой гостинице без конца плачут, — сказал я, прислушиваясь к сдерживаемым рыданиям в плюшевом холле, которые доносились из угла, где стояли кадки с растениями. — И почему-то обязательно под пальмами.
— В каждой гостинице много плачут, — пояснил Меликов.
— В отеле «Ритц» тоже?
— В отеле «Ритц» плачут, когда на бирже падает курс акций. А у нас, когда человек внезапно осознает, что он безнадежно одинок, хотя до сих пор не хотел этому верить.
— Кики попал под машину?
— Хуже. Обручился. Для Рауля — это трагедия. Женщина! Исконный враг! Предательство! Оскорбление самых святых чувств! Лучше б он умер.
— Бедняги гомосексуалисты! Им приходится сражаться сразу на двух фронтах. Против мужчин и против женщин.
Меликов ухмыльнулся.
— До твоего прихода Рауль обронил немало ценных замечаний насчет слабого пола. Самое неизощренное из них звучало так: отвратительные тюлени с ободранной кожей… Хорошо, что ты пришел. Надо водворить его в номер. Здесь внизу ему не место. Помоги мне. Этот парень весит сто кило.
Мы подошли к уголку с пальмами.
— Он вернется, Рауль, — прошептал Меликов. Мы тщетно пытались оторвать Рауля от стула. Он оперся о мраморный столик и продолжал хныкать. Меликов снова начал взывать к нему. После долгих усилий нам удалось, наконец, приподнять его! Но тут он наступил мне на ногу. Стокилограммовая туша!
— Осторожней! Чертова баба! — заорал я.
— Что?
— То самое! Нечего распускать нюни! Старая баба!
— Я — старая баба? — возмутился Рауль. От неожиданности он несколько пришел в себя.
— Господин Росс хотел сказать совсем не то, — успокаивал его Меликов.
— И вовсе нет. Я хотел сказать именно то.
Рауль провел ладонью по глазам.
Мы смотрели на него, ожидая, что он сейчас истерически завизжит. Но он заговорил очень тихо.
— Я — баба? — Видно было, что он смертельно оскорблен.
— Этого он не говорил, — соврал Меликов. — Он сказал — как баба.
Мы без особого труда довели его до лестницы.
— Несколько часов сна, — заклинал Меликов. — Одна или две таблетки секонала. Освежающий сон. А после — чашка крепкого кофе. И вы увидите все в ином свете.
Рауль не отвечал.
— Почему вы нянчитесь с этим жирным кретином? — спросил я.
— Он наш лучший постоялец. Снимает двухкомнатный номер с ванной.
VI
Я бесцельно бродил по улицам, боясь возвращаться в гостиницу. Ночью я видел страшный сон и пробудился от собственного крика. Мне и прежде часто снилось, что за мной гонится полиция. Или же меня мучили кошмары, которые мучили всех эмигрантов: я вдруг оказывался по ту сторону немецкой границы и попадал в лапы эсэсовцев. Это были сны, вызванные отчаянием: шутка ли, из-за собственной глупости оказаться в Германии. Ты просыпался с криком, но потом, осознав, что по-прежнему находишься в Нью- Йорке, выглядывал в окно, видел ночное небо в красных отсветах и снова осторожно вытягивался на постели: да, ты спасен! Однако сон, который я видел сегодня ночью, был иной — расплывчатый, навязчивый, темный, липкий, как смола, и нескончаемый… Незнакомая женщина, растерянная и бледная, беззвучно взывала о помощи, по я не мог ей помочь. И она медленно погружалась в вязкую трясину, в кашу из дегтя, грязи и запекшейся крови, погружалась, обратив ко мне окаменевшее лицо.
Я видел немую мольбу в ее испуганных белых глазах, видел черный провал рта, к которому подползала темная липкая жижа. А потом вдруг появились «коммандос». Я увидел вспышки выстрелов, услышал пронзительный голос с саксонским акцентом, увидел мундиры, почуял ужасный запах смерти, тления и огня, увидел печь с распахнутыми дверцами, где полыхало яркое пламя, увидел растерзанного человека, который еще двигался, вернее, шевелил рукой, всего лишь одним пальцем; увидел, как палец этот очень медленно согнулся и как другой человек растоптал его. И тут же раздался чей-то вопль, вопли обрушились на меня со всех сторон, отдаваясь гулким эхом…
Я остановился у витрины, но не замечал ничего вокруг. Только спустя некоторое время я понял, что стою на Пятой авеню перед ювелирным магазином «Ван Клееф и Арпельс». В непонятном страхе я убежал из лавки братьев Лоу, ибо подвал антикваров напомнил мне сегодня в первый раз тюремную камеру. Я инстинктивно искал общества людей, хотел очутиться на широких улицах. Так я попал на Пятую авеню.
Теперь я не отрывал взгляда от диадемы, некогда принадлежавшей французской императрице