когда они сами себе голова.
— Я вспомнил, — сказал Бонапарт, — слова Цезаря: «Лучше быть первым в своей деревне, чем вторым в Риме». На самом деле, — продолжал он, — вам было не слишком весело у моего дорогого дядюшки среди мелочных придирок кардинала, провинциального бахвальства епископа Шалонского и немыслимых выдумок будущего епископа Марокканского.
— Его зовут аббат Гийон, — уточнил Шатобриан.
— Вы знаете его историю, — ответил Бонапарт. — Воспользовавшись сходством звучания своего имени с именем другого человека, он утверждал, что это якобы он, чудесным образом спасшись от резни в Кармелитском монастыре, отпустил грехи г-же де Ламбаль в тюрьме Ла Форс. Ни словечка правды… Как же вы проводили время?
— Старался быть живым среди мертвецов. Делал все, что обычно делают приезжающие в Рим помечтать. Рим сам по себе — мечта, греза, это особенно видно при свете луны: с высоты Тринитаде-де- Монте подернутые дымкой далекие городские постройки кажутся набросками художника, сделанными с борта корабля. Ночное светило, этот шар, слывущий полноправным миром, катит свои бледные пустыни над пустынным Римом. Оно освещает улицы, где не слышны шаги прохожих, безлюдные дворы, площади, сады, монастыри, обители немые и нежилые, словно портики Колизея. Я спрашивал себя, что происходило здесь в этот же день и час восемнадцать столетий назад. Какие люди вступали под сень этих обелисков, некогда отбрасывавших тень на пески Египта! Нет уже не только древней Италии — исчезла и Италия средневековая. И все же вечный город хранит еще следы этих двух Италий: если Рим нового времени являет нашему взору собор Святого Петра и его шедевры, Рим древний противопоставляет ему свой Пантеон и его руины; если один призывает с Капитолия своих консулов, то другой приводит из Ватикана своих пап. Тибр течет меж двух славных городов, равно повергнутых во прах: Рим языческий глубоко и безвозвратно погружается в свои могилы, а Рим христианский медленно, но верно опускается в свои катакомбы[157].
Во время этого поэтического описания Рима Бонапарт был погружен в раздумье, уши его слышали, что говорит поэт, но глаза смотрели гораздо глубже.
— Господин де Шатобриан, — произнес он, — попади я в Рим, особенно будь я секретарем посольства, я увидел бы не Рим Цезаря, Диоклетиана, Григория Седьмого; увидел бы не только наследника шестисотлетней истории, колыбель Римской империи, то есть самой большой империи, какая когда-либо существовала. Я увидел бы там жемчужину Средиземноморья, чудесное, уникальное, божественное место, перекресток цивилизаций всех эпох и всех стран, зеркало, в котором отражались поочередно Марсель, Венеция, Афины, Константинополь, Смирна, Александрия, Сирена, Карфаген и Кадикс; вокруг него расположились три части Старого Света, Европа, Африка и Азия, в каждую из которых можно добраться за несколько дней.
Благодаря этому человек, который правит в Риме и в Италии, может попасть всюду; через Рону в сердце Франции, через Эридан — в сердце Италии, через Гибралтарский пролив — в Сенегал, на мыс Доброй Надежды, в обе части Америки; через пролив Дарданеллы — в Мраморное море, на Босфор, в Понт Эвксинский, а значит — в Татарию; через Красное море — в Индию, Тибет, в Африку, в Тихий океан, а значит — в бесконечность; через Нил — в Египет, Фивы, Мемфис, на остров Элефантину, в Эфиопию, в пустыню — а значит, в неизвестность. Готовя великие завоевания будущего, которые превзойдут и подвиги Цезаря и Карла Великого, язычники селились вокруг этого моря. Христианская община росла какое-то время на его руках. Александр, Ганнибал родились на его берегах. Возможно, когда-нибудь скажут: там родился Бонапарт. Эхо в Милане отзывается словом «Карл Великий», в Тунисе эхо звучит как «Людовик Святой». Арабские набеги образовали поселения на одном из берегов; во время крестовых походов был заселен другой берег. В течение трех тысяч лет здесь развивалась цивилизация. Восемнадцать веков над ней господствует Голгофа!
А если бы вы вернулись в Рим, я бы решился вам сказать: «Господин де Шатобриан, довольно поэтов, мечтателей, философов, которые смотрели на Рим так же, как вы; настало время практического человека, который не станет погружаться в грезы о самом городе. Он оглядится вокруг и увидит необъятные горизонты. С городом, дважды бывшим столицей мира, больше нечего делать; нужно что-то делать с огромным пространством вокруг Herd, которое зовется морем». Если бы я когда-нибудь правил в Испании, как правлю ныне в Италии, я закрыл бы Гибралтар для Англии, построил бы цитадель далеко в океане. Так что, господин де Шатобриан, Средиземноморье не было бы больше морем, оно стало бы французским озером.
Если когда-нибудь такой одаренный человек, как вы, вернется в Рим, а я буду у власти, я поставлю вас не секретарем посольства, а послом. Я скажу вам: «Не запасайтесь библиотекой, оставьте в Париже Овидия, Тацита, Светония; возьмите с собой только карту, карту Средиземноморья, и не теряйте ее из виду ни на минуту. Где бы я ни был тогда, обещаю, что сам буду смотреть на нее постоянно».
Прощайте, господин де Шатобриан[158].
Шатобриан вышел, понурив голову; он как будто ощущал на своем челе тяжесть той руки, что ломает людскую волю и смиряет их гордость.
XLI
СКОРБНЫЙ ПУТЬ
Когда Бонапарт и Шатобриан расставались не столько как начальник с подчиненным, готовым выполнить его приказы, сколько словно два атлета, померявшихся силой перед новым поединком, генерал Орденер отправлялся на заставу в Страсбург.
Едва прибыв на место, он явился к дивизионному командиру, у которого был приказ подчиняться всем распоряжениям Ордеисра, даже если их смысл не будет ему раскрыт.
Тотчас же начальник дивизии отправил генерала Фрирьона, триста человек 26-го драгунского полка, понтонеров и все необходимое, что потребовалось, в распоряжение генерала Орденера.
Из Шелештадта генерал Орденер послал переодетого квартирмейстера жандармерии в Эттенгейм, чтобы убедиться, что принц и генерал Дюмурье еще там.
Квартирмейстер по возвращении доложил, что оба находятся в Эттенгейме.
Немедленно генерал Орденер отправился в Риснау, куда добрался к восьми вечера. На пароме и пяти больших кораблях пересекли Рейн по намеченному маршруту.
К пяти утра дом принца был полностью окружен. Разбуженный лошадиным топотом и попыткой взломать ворота, принц вскочил с кровати, схватил двуствольное ружье и, открыв окно, прицелился в гражданина Шарло, полковника 38-го эскадрона национальной жандармерии, кричавшего прислуге и другим обитателям дома, которых заметил в окнах:
— Откройте, именем Республики!
Выстрелить принцу не удалось, на счастье гражданина Шарло, поскольку полковник Грюнштейн, спавший в комнате рядом с принцем, поспешил к окну, из которого принц пытался стрелять, и, положив руку на ствол ружья, сказал:
— Монсеньор, вы хотите себе навредить?
— Вовсе нет, дорогой Грюнштейн, — ответил принц.
— В таком случае, — произнес Грюнштейн, — не сопротивляйтесь, это бесполезно. Мы окружены, я заметил блеск множества штыков. Тот, кого вы взяли на мушку, — полковник жандармерии; убив его, вы погубите себя и всех нас.
— Хорошо, — произнес принц, отбрасывая ружье, — пусть войдут, но только взломав ворота; я не признаю Французскую Республику и не открою ее людям.
В то время как ворота пытались взломать, принц поспешно одевался. Раздавались крики «Огонь! Огонь!», но как будто издалека. Человека, попытавшегося добежать до церкви и позвонить в колокол, задержали, тот, кого приняли за генерала Дюмурье, был взят без сопротивления (мы знаем, что это был не Дюмурье, а Тьюмери); принца вывели из его покоев, и, пока упаковывали его бумаги, он был препровожден на мельницу около Тюильри. Ломать ворота не пришлось: квартирмейстер Пферсдорф, отправленный