— Так я что же? Обвиняет меня Фёдор правильно, оправдываться мне нечего. Как жизнь моя сложилась, ты знаешь. Письма два-три я посылал тебе, вроде Агата вот ещё писала. Да и от других понаслышался…

— А я хочу от тебя самого. Давай рассказывай обо всём… О себе, о Фёдоре — всё в подробностях. Понять я хочу вас обоих.

— О себе-то я могу. А об Фёдоре как мне? Я его и сам не пойму…

— Как уж понимаешь. Потом я тебе всё о своей жизни поведаю…

…В эту ночь братья говорили до самого утра.

* * * *

Выйдя из квартиры Антона Савельева, Фёдор постоял возле крылечка. Чёрная, тугая темнота осенней ночи придавила Шантару к земле. Эту темноту прокалывали кое-где желтоватые пятнышки светящихся окон.

Час или полтора назад, когда они с Анной шли к дому брата, небо сплошь было заложено грязно- серыми, тяжёлыми облаками. Но тогда облака шли высоко, а сейчас — Фёдор чувствовал это — опустились до самой земли, обдавая её холодом. «Неужели снег ляжет? — подумал он, вспомнив о нескошенном массивчике пшеницы. — Уйдёт под снег — будет разговоров на всю зиму: пьянствовал, мол, вместо того чтоб косить и косить, до самых белых мух».

И крупно зашагал прочь.

Дул ветер, качал оголённые деревья, жёсткие ветви тоскливо поскрипывали. Казалось, что тяжёлые тучи бороздят своими днищами по верхним прутьям, едва-едва не ломая их.

Ничего, кроме неприязни к старшему брату Антону, а тем более к Ивану, Фёдор не чувствовал. «И Анна, ишь ты: „Почему ты на всех плюёшь-то? Это понять бы…“ На всех, а сама Ваньку прежде всего в мыслях имела… И что он ей, заморыш тюремный? Сколько годов прошло, а она всё об нём… Или это правда, что люди перед Христом за его страдания стелются?.. И Поликарп с Антоном учить вздумали!»

Улица была темна — ни огонька в окнах, ни звёздочки над головой. Его собственный дом тоже был погружён во мрак. «Ишь, не ждёт… — со злорадством подумал об Анне. — А бывало — до света ждала…» И он почувствовал, как снова пухнет голова от раздражения.

Зайдя во двор, Фёдор заметил, что у Инютиных светится одно окошко. Оно до половины было закрыто занавеской, по занавеске мелькала тень. «Анфиса или Верка?»

Фёдор вдруг почувствовал в себе какую-то пустоту и тоску. Неприятно затомило, засосало в груди. Фёдор сел на лавочку возле стены и, прижимаясь к ней спиной, с удивлением слушал, как постанывает сердце, как тупо давит что-то на него. Этого он никогда не ощущал, такого с ним никогда не бывало. И потому испуганно подумал:«Это ещё что такое? Может, болезнь какая?»

В окне Инютиных опять качнулась тень, вытянулась — Анфиса или Верка снимала платье. Мелькнули поверх занавески оголённые руки, и окно потухло. «Она, Анфиска», — узнал наконец Фёдор. Кровь у него чуть заволновалась, неприятные стонущие боли в сердце сразу исчезли. Он зачем-то представил, как Анфиса, засыпая, чмокает по-детски губами. Она всегда ими чмокает во сне. Потом вспомнил, как всегда дрожат под его руками её острые, горячие плечи, как вздрагивает худая спина и гулко колотится что-то в её груди, заставляя сильнее биться в ответ его, Фёдорово, сердце. И Анфиса в такие минуты сжигает его чёрным пламенем глаз, жадным и ненасытным. Даже в темноте он всегда будто различает этот испепеляющий чёрный огонь, чувствует его…

А вот с Анной, собственной женой, — с той всегда иначе. Когда-то, давно-давно, она была похожа на Анфису, она так же вспыхивала и сгорала. Но она никогда не вызывала у Фёдора такого же ответного желания. Наверное, потому, что Фёдор не верил ей. С самого начала не верил, с самой первой ночи после женитьбы, когда он узнал, что она, оказывается, порченая. Это его как кипятком окатило, он сел у окна и, куря самокрутку за самокруткой, вспоминал, как год назад привёз её откуда-то Иван в Зятькову Балку вместе с трупом её отца. Наконец хрипло спросил:

— Кто ж… распробовал тебя? Ванька?

— Нет, нет! Феденька, любимый! Не-ет!

— А кто?

— Я не виновата, Федя… Я не могу сказать… Но я — честная! Тысячу раз убедишься, что я честная! Я заслужу твоё прощение, я стелькой буду для тебя, удавить дам себя за один твой волосок! Я так люблю тебя — ты ещё не знаешь. Только не спрашивай, забудь, а, Феденька?

Она ползала в тот вечер у его ног, плакала, исходила слезами, но так и не сказала, кто виноват в её позоре. И потом никогда не захотела сказать. Фёдор не мог ничего забыть, не мог простить. Мало-помалу Анна остывала, делалась молчаливее, замыкалась. Она быстро постарела, Анна, как-то не телом, а душой. И ночами становилась всё холодней и всё бесчувственней. Она никогда не отталкивала Фёдора, но женское своё дело исполняла без желания, по обязанности и — Фёдор чувствовал — со всё большей долей брезгливости. Сейчас вот он стал ей совсем чужой.

Фёдор поплотнее прижался спиной к бревенчатой стене, вздохнул. И в ушах у него вдруг зазвенели слова Кружилина: «Бывает… что человек, не понимая сути и смысла жизни, наделает чёрт-те что, наломает таких дров, так расшибёт свою душу, что живёт весь в синяках и кровоточащих ранах…» И только сейчас эти слова по-настоящему возмутили его. «Это… это я-то не понимаю сути и смысла жизни, наломал дров?! — с яростью подумал он. — Я, я, который партизанил, не щадя жизни, не боясь смерти! А после этого работал как положено, на плохом счету никогда не был…» Сколь существует МТС, столь и он, Фёдор Савельев, лучший в ней комбайнёр! Уж он-то, Кружилин, всё это знает! Так какое право имеет так говорить?! Особенно это… это: «Смолоду прореха, к старости — дыра…» Какая, в чём прореха была? Где сейчас дыра? Какая дыра?!

Эти мысли, больно колотясь в мозгу, заслоняли всё — и Антона, и Ивана, и Анну, заслонили, как бы стирая, и его, Фёдора, поступки и отношение к этим людям, будто ничего предосудительного по отношению к ним или к кому бы то ни было он не делал. И он чувствовал себя глубоко и несправедливо обиженным словами Кружилина, всем этим вечером, всеми этими людьми — Кружилиным, Антоном, Иваном. Даже собственной женой.

«Чужой я им всем, чужой», — думал он.

* * * *

Фёдор рос мальчишкой тихим, пугливым, неповоротливым. Старший из сыновей вечного Михайловского недоимщика Силантия Савельева, Антон, парнишка бесшабашный, непослушный и хулиганистый, откровенно презирал Федьку, часто поколачивал и вообще вроде и не считал за брата. И уж никогда не упускал случая поиздеваться — то спящему Федьке лицо разрисует угольком под чёрта, то сунет в ботинок сухой, ощетинившийся острыми, закостеневшими иголками шарик семян белены, то во время купанья в Громотухе намочит и туго-натуго завяжет обе штанины Федькиных брючишек.

Когда Федька прибегал в слезах к матери, Устинья Савельева, женщина маленькая, с плоской, иссохшей грудью и большими, раздавленными вечной работой руками, хватала прут, скалку или сковородник.

— Ах, он, разъязви его напоперёк! Чтоб его, неслуха, кикимор задавил на рассвете! — И бежала разыскивать Антона.

Если Антон в такие минуты попадался ей под руку, Устинья не жалея хлестала старшего сына. От ударов он не уворачивался, только пытался поймать прут или сковородник да говорил:

— Он же, тюха-матюха, на ходу спит. У него же мухи во рту плодятся. Тележного скрипу — и того боится… Вырастет с него мешок с г…

— Ироды! Навязались на меня, чтоб вас в один день посерёдке скрутило! — чуть не плача, выкрикивала мать, потихоньку остывая. — Сам-то в кого вырастешь? Тебе в школу надо было ишо хоть с год походить, когда шло дыхали мы мало-мало, а ты баклуши взялся бить. Извёл, совсем извёл мальчонку. Ты ведь на пять годов старше его… Вот погоди, отправим тебя в город-то Миколаевск — почешешься! Тамока не у батьки с маткой за пазухой. Там дядька Митрофан тебя обтешет. Али головешку свою пустую сломишь

Вы читаете Вечный зов. Том I
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату