— А вы чего тут? Ну-ка, домой!
Придя домой, Фёдор бухнул с порога захлебнувшимся голосом:
— Мам, Антона-то… в тюрьму посадили!
Мать так и задохнулась возле печки, где возилась с чугунами.
— Как?.. За что? Ты чего, страмец, мелешь?!
— Не знаю… — испуганно вымолвил Федька, только теперь действительно испугавшись.
…Отец вернулся от Инютиных поздно, долго ходил по комнатушке, о чём-то раздумывая, теребя всклокоченную бороду.
— Чего, чего там с Антошкой-то? — несколько раз спрашивала мать. — Ты почто молчишь-то? Господи…
— Чего, чего… А я знаю — чего? В тюрьму, грит Инютин…
Лёжа под рваным тулупишком, Фёдор представлял себе эту самую тюрьму в виде огромной завозни лавочника Кафтанова, сложенной из толстых почерневших брёвен, с окованной железом дверью. Разница была лишь та, что на дверях висело побольше замков да ещё стоял тюремщик с плетью.
Фёдор немного послушал, как шептались отец с матерью, хотя слова разобрать было невозможно. Мать временами всхлипывала, подвывала.
— Ну, ты — сыть! — беззлобно говорил вслух отец, вздыхал и ворочался. Деревянная кровать под ним тяжко скрипела.
Потом Фёдор уснул. Спал он в ту ночь, как всегда, крепко, без сновидений…
«Чужой я им всем. Чужой… — наверное, в десятый раз подумал Фёдор, глядя на тёмные окна Инютиных. — Для Анфиски только и не чужой…»
Фёдор подумал опять, что Анна вот постарела, а Анфису время и не касается будто. И десять, и двадцать лет назад она была такой же молодой и свежей. Она была всегда очень удобной для него. И сейчас, если Фёдор стукнет тихонько в окно, чуткая Анфиса тотчас проснётся, послушно пойдёт с ним куда угодно и потом, уткнув красивое лицо в его волосатую грудь, будет спокойно и безмятежно спать, сладко почмокивая во сне влажными губами. Чудно и непонятно иногда: чья она всё-таки жена — его, Фёдора, или Кирьяна? И ещё непонятно: как она ухитрилась двух своих детей родить именно от Кирьяна?
— А может, мой это ребёнок? — дважды спрашивал у неё Фёдор, когда родилась Верка, а потом Колька.
— Не-ет, этого никак мне нельзя. Он, Кирьян, мой муж, его и детей я должна родить, — дважды ответила Анфиса.
И действительно, чем больше подрастали её дети, тем отчётливее проступали у обоих черты Кирьяна.
Край неба стал светлеть, начали обрисовываться во мраке крыши домов. А Фёдор всё сидел и сидел у стены своего дома, сам не зная, не понимая, зачем и почему он просидел здесь всю ночь.
«Сейчас Анна встанет, корову надо доить», — равнодушно подумал Фёдор, прислушиваясь, не донесётся ли какой звук из дома. И в самом деле, услышал, как скрипнула дверь.
Анна вышла во двор минуты через три и пошла с ведром через огород к Громотушке. Она сразу же, едва вышла, увидела Фёдора на скамейке у стены, но ничего не сказала, только глянула на него и пошла к ручью. Фёдор скорее догадался, чем увидел, что лицо у неё заплаканное.
Когда она возвращалась, Фёдор вымолвил:
— Подойди.
Анна поставила ведро с водой на землю, пошла было к скамейке, но остановилась шагах в пяти.
— А ты сядь рядом.
Анна помедлила, но потом села, немигающими глазами смотрела на тёмные окна Инютиных.
— Ты, однако, думаешь, что я у Анфиски ночевал?
Анна ничего не ответила.
— Нет, я тут вот всю ночь просидел. Я к Анфиске теперь или никогда не пойду, или уйду насовсем. Вот так, значит, только. Как решу, так и будет.
— Ну, и как решишь-то?
В тихом голосе Анны почудилась Фёдору насмешка.
— Не знаю, — раздражённо сказал он.
Осеннее утро занималось медленно, с большим трудом. Солнце было ещё где-то далеко, за краем земли, его лучи не касались её, да и не коснутся, видимо, сегодня, потому что земля наглухо закрыта толстым слоем грязных облаков.
— Вот так, Анна, — сказал Фёдор и поднялся. — А сейчас в поле я поехал.
Ни слова больше не прибавив, он вышел на улицу. Калитка жалобно скрипнула за ним. Этот скрип резанул Анну по сердцу, губы дрогнули, и она почувствовала, как по щекам, обжигая их, покатились тяжёлые слёзы.
— Ох, долюшка ты женская, горькая… — услышала она голос своей квартирантки Марьи Фирсовны.
Та подошла и села на скамеечку. Анна, не в силах сдержаться, тяжко всхлипнула и повалилась к ней на плечо. Платок сполз с её головы.
— Ну, ну, — погладила её Марья Фирсовна по тёплым волосам. — Я вот гляжу — изводишься ты без меры. Всю ночь проплакала, я слышала… Тяжко тебе?
— Так тяжко, так тяжко, если бы кто знал! — сквозь слёзы проговорила Анна. — Вот зачем только нарождается человек? На муки, да?
— Вишь тут какое дело-то, — задумчиво произнесла Марья Фирсовна. — Не было бы муки, не было бы и счастья. Не понимали бы тогда его…
— Да где оно, счастье? Али хотя бы простая радость? Какова она на вкус-то?
— Ну, это уж ты врёшь, девонька, — сурово произнесла Марья Фирсовна. — Было оно у тебя когда-то в жизни. У каждого человека бывает. Не может не бывать, хотя бы маленько.
Анна поднялась, поправила платок, вздохнула.
— Не знаю. Может, было. Только совсем-совсем маленько. И давно. Так давно и так маленько, что будто и не было. Забылось уже всё.
— Где же забылось, раз страдаешь об нём? Не забылось.
Прошла ночь — мёртвая, глухая. Ещё час назад казалось, что ночь никогда не кончится, что вот так и будет вечной чернотой лежать на земле, придавив этой нескончаемой теменью все звуки, всю жизнь. Но вот просочился рассвет, пока ещё бледноватый и скучный, — и быстро начали вспыхивать окна в домах, задымились трубы.
Мигнув, осветилось окошко и у Инютиных. И опять, как несколько часов назад, мелькнула за стеклом тень, чётко обозначилась женская фигура.
— Он что, Фёдор твой, полюбовницу завёл? — откровенно спросила Марья Фирсовна. Анна вздрогнула. — Я всё вижу ведь. Не маленькая.
— Она всю жизнь у него. Вон, — кивнула Анна на мелькавшую в окне тень.
— И что она, лучше тебя?
— Не знаю. Что ты пытку устраиваешь? — почти с ненавистью крикнула Анна.
— Ну, как не знаешь! Думала, поди, об этом, — будто не слыша голоса Анны, не понимая её состояния, сказала Марья Фирсовна. — Все мы ведь думаем об этом. Я вот до сих пор помню, влюбилась ещё девчонкой в одного. Так влюбилась, дура, света белого не вижу. Так и не поняла толком, когда и как он из меня бабу сделал. А потом и бросил, за другой начал ухлёстывать. Господи, сколько я слёз пролила! Перед зеркалом часами голая стояла, всё сравнивала себя с той. Подгляжу, когда она купается, потом сравниваю, — нет, думаю, и ноги у меня стройней, и груди покрепше, и лицо помиловиднее. И опять реветь от обиды. Вот так.
И странно — чем дольше говорила Марья Фирсовна, тем больше успокаивалась Анна. Подкупала, что ли, эта предельная женская откровенность?