сказал Алейников, неловко сев на табурет.
Инютин, Анфиса да и сама Вера долго не могли понять, о чём, собственно, говорит Алейников, они слышали его слова, но смысла уловить были не в состоянии. Наконец Вера вскрикнула, будто кто сдавил ей горло, закрыла лицо руками, стрелой кинулась из кухоньки в комнату, с грохотом прикрыла за собой дощатые створки, прижалась к ним спиной. Голова её пылала, по телу проходили судороги. В груди сильно стучало, каждый удар сердца больно отдавался в голове, расплывался тупым звоном.
Когда она почувствовала, что Алейников ушёл (она не слышала этого, а именно почувствовала), и распахнула дверные створки, отец тёр ладонью мокрый лоб, а мать в каком-то забытьи сидела на той табуретке, с которой только что встал Алейников. Щёки матери горели ярким, нездоровым румянцем, глаза были печальны и тоскливы. Ни слова не говоря, Вера кинулась к матери, упала ей на грудь и зарыдала…
— Да-а… Вот тебе, значит, и шило-мыло-купорос, — произнёс Кирьян. И непонятно было, удивляется ли он неожиданному сватовству или тому, что видит мать и дочь обнявшимися.
В эту ночь Анфиса легла спать с дочерью. Вера молча подвинулась, освобождая ей место.
Собственно, до утра почти они и не спали, лежали тихо, смотрели в темноту. Время от времени каждая вздыхала.
— Ну и как же, доченька, теперь? — спросила наконец мать.
— Не знаю, — сказала Вера неожиданно ровным голосом.
Анфиса вздрогнула, будто её по голому телу хлестнули струёй холодной воды. А Вера продолжала говорить спокойно, не торопясь, словно обсуждала, какой фасон платья ей выкроить:
— Он ведь, Алейников, старый и… И вообще, я боюсь его. У меня, когда он в райком заходит, и то мурашки по коже. Что, думаю, всё обдирает меня глазищами из-под своих бровей? А он нацеливался, выходит… А у меня ведь Сёмка, мама… Мы же насчёт свадьбы договорились.
— А ты его любишь, Семёна-то? — спросила мать злым, свистящим шёпотом.
— Ну а как же? Ведь всё промеж нас решено.
— Так что же тогда… рассуждаешь-то? И вздыхаешь… И вообще?
— Что я вздыхаю? Что вообще?
— Я и спрашиваю — что?
Вера шевельнулась, будто ей неудобно было лежать, приподнялась на локте.
— Не понимаю, об чём ты.
Анфиса только шумно глотнула воздух и надолго замолчала.
Взошла где-то поздняя луна, бледный её свет пролился сквозь окно, тускловато заблестели никелированные шарики на спинке железной кровати, обещая каждую секунду погаснуть.
— Она разная бывает, любовь, дочка, — неожиданно заговорила мать. Голос её теперь удивил Веру. Он был печальный, сожалеющий о чём-то. И Вера подумала, что у матери сейчас, наверное, опять такие же тоскливые глаза, как вечером, когда она сидела на табуретке после ухода Алейникова. — Когда солнце заглядывает в окошко, эти шарики горят, аж больно глядеть. А сейчас, видишь, чуть поблёскивают неживым, мёртвым светом.
— Да к чему ты это?
— Я подумала — какая у тебя любовь к Семёну? Настоящая или…
— Перестань! — вскрикнула Вера. — Я же не спрашиваю, какая у тебя любовь к отцу…
Анфиса опять судорожно глотнула воздух, грудь её, как от толчка, взметнулась и опала.
— И к чьему отцу, моему или Сёмкиному, — безжалостно докончила Вера.
— Ты… дура! — Анфиса резко повернулась, нащупала лицо дочери и сухой, горячей ладонью прикрыла ей рот.
— А я что, не вижу! — со злостью откинула она руку матери. — Не маленькая…
Кровать начала подрагивать, и Вера поняла, что мать беззвучно плачет. Раздражение у Веры прошло, ей даже стало жалко мать.
— Не надо, мама… Извини меня, я не хотела…
Анфиса затихла, опять долго они лежали безмолвствуя.
— Я знаю, ты не маленькая, Вера, и ты всё видишь… — измученным голосом начала Анфиса. — Но что ты знаешь о моей любви? Ничего… И никто не знает. Обо мне всегда говорили: «Потаскушка Анфиса». А я не такая. Что я сделаю, если… если не могу его, проклятого, из сердца вынуть? Мне и перед людьми и перед вами, детьми своими, стыдно. А не могу…
Она снова всхлипнула, и вдруг они будто поменялись местами: Анфиса стала дочерью Веры, а та её матерью. Вера, успокаивая, ласково гладила мать по горячей голове, по голым тёплым плечам.
— А он, паразит такой, пользуется этим, — продолжала Анфиса. — Потому и живём мы все втроём как неприкаянные — я, жена Фёдора Анна, Кирьян… Зачем живём, чего мучаемся — непонятно. Она, Анна, хорошая ведь женщина. И отец твой хороший. Ты даже не знаешь, Верка, какой он хороший… Фёдор-то и мизинца его не стоит.
— Не знаю, мам… Не замечала, — честно призналась Вера. — Мне всё казалось — отец глупый и пьяница.
— Со мной не только поглупеть и спиться ему совсем впору… Я удивляюсь, как он с ума не сошёл. Ведь он-то меня без памяти любит.
— Да ты что, мам! — Вера даже рассмеялась. — Вот уж не поверю!
— Любит, я-то знаю… Оттого и терпит моё… моё распутство. За терпение я ему лишь одно обещала — детей только, мол, от тебя буду рожать, не сомневайся. За остальное — не взыщи. А Фёдора не трогай. Тронешь его хоть пальцем — уйду от тебя. Он и не трогает. И с меня поначалу не взыскивал, скрипел зубами, а терпел. Потом бить начал. Напьётся — и до полусмерти исколотит. Я терпела. Что ж, я понимала, каково ему…
Вера слушала, всё больше изумляясь открывавшимся ей сложным глубинам человеческих отношений.
— Но как же это, мама, так? — спросила она полушёпотом. — Когда же ты так полюбила? И почему? За что?
— Когда? Почему? За что? — печально переспросила Анфиса. — Разве это объяснишь? Всё перепуталось, переплелось, сбилось в тугой комок — теперь ни расплести, ни размотать, ни расчесать. Да и не к чему это делать. Всё было бы хорошо, если бы Фёдор на мне женился. А он — на Анне. А я не знаю, со зла ли, с отчаяния ли за Кирьяна вышла.
— А ты любила… отца, когда выходила-то? — спросила спокойно и раздумчиво Вера. И, почувствовав, что мать медлит, вдумываясь, видно, в её вопрос, добавила: — Хоть маленько-то любила?
— Маленько, может, и любила. Но я ещё не знала, что Фёдора так люблю. Или, может, думала, что оно пройдёт, покровоточит сердце да зарубцуется, пеплом покроется. А оно заполыхало ещё жарче. А то бы разве я вышла за Кирьяна? И вообще, за кого-то…
Они лежали обе на спине, разговаривали вполголоса, и обе смотрели на мерцающие в полутьме кроватные шарики. Они по-прежнему поблёскивали тускло и неярко, а потом вдруг потухли быстренько, один за другим, — луна, видимо, уплыла в сторону, и её бледные лучи не доставали теперь окошка.
— Я ни о чём таком не говорила, дочка, с тобой никогда, — продолжала Анфиса, когда шарики потухли. — А сейчас, гляжу, лежишь, вздыхаешь.
— Ну так что? Смешно всё-таки — старик влюбился.
— Не ври, Вера! — построже сказала Анфиса. — Этот старик — Алейников! В районе-то страшнее его нет начальника. И я чую — завиляла твоя душонка от соблазна.
— Куда завиляла? Какого соблазна?! — почти с искренней обидой воскликнула Вера. — Что придумываешь?
— Я не придумываю, Верка, — вздохнула Анфиса. — Она у тебя вообще вроде вилюшками пошла.
— Интересно… Я не знаю, прямая она у меня выросла или вилюшками. А ты знаешь.
— А со стороны всегда виднее. В общем, гляди… Обзаришься — потом локти будешь кусать, ежели к Семёну у тебя настоящая любовь.
— А она бывает, настоящая-то?