собственной ситуации – отпустить «своего козла» на волю или не отпустить, а Клара возьми и скажи:
– У тебя еще будет мужик. Военный чин. Так что не держись за оперетту…
Клара сказала и пожалела, потому что тут же поняла, что потом и «чина» не станет. Она косила глазом на красавицу ведунью и пыталась разобраться: что же не так с коллегой по работе, какой такой у нее изъян, что видится она до конца одинокой… «Дала бы, что ли, ладонь посмотреть…» Клара примеряла судьбу на себя – тоже ведь одна и в очередь никто не становится. Может, все дело
А Наталью действительно охватил трепет восхищения Клариным даром. Она так не умела сроду, в самые лучшие свои моменты, когда, казалось, все знала, вплоть до…
«Я ведь даже заблокироваться от нее теперь не могу», – думала она. Сжала ладони, потом расслабила, еще и еще…
– Ничего не вижу, – засмеялась Клара. – Не дрейфь.
Наталья давно думала об этом неуправляемом, неукротимом выплеске неведомой энергии, которая обрушилась на людей вместе со всем другим обрушением. Произошел сдвиг, и обнажилось потайное, и что с ним делать, куда его девать нынешнему человеку-обрубку, неясно. Он слепой, глухой и давно ничего не слышит. Его душа, как дурочка на базаре, ходит, бормочет, стыдит его. А он ей: да пошла ты, мразь!
Кому дано объяснить это время и этого человека, какому ведуну? Люди все поголовно живут со сдвинутой психикой, в крайнем случае, со сдвинутой кожей на запястье.
Елена посетителям обрадовалась, сказала, что капельницу уберут завтра.
– Тут у нас нянечка, она ругается на лежачих, кричит, что рожать-то будут ногами! – смеялась Елена.
Посидели, поболтали. Клара тайны своей профессии не скрывала, поводила по палате руками, плохо видящей Вере сказала, чтоб та не маялась дурью – ребенок из нее выскочит, как пуля. Другим жаждущим тоже пообещала разного хорошего.
– А вы сами рожали? – спросила у Клары одна периферийная с не тем резусом.
– Мы сами не рожали, – ответила Клара. – Мы сами девушки.
– Откуда же вам тогда знать? – поджала губки резусная. – Тут ведь такая тонкость…
Клара тяжело, с натугой вздохнула и сказала, что неверующая из русской глубинки может ей не доверять, но все-таки пусть после родов муж на нее не наваливается сверху своим огромным пузом, нечего стесняться, надо сказать, что есть и другие способы любви. Резусная натянула на голову одеяло и не вылезала до самого ужина, а после ужина сказала, что понятия не имеет, как это мужу можно сказать про такое, как будто про это вообще говорится.
Но это было уже вечером, Елене сняли капельницу, и она расхаживала по коридору. Наталья же была дома и думала нелегкую думу.
Дело в том, что Клара сказала сразу:
– Ты беспокоилась о ребенке? Все в полном порядке. Такой парень! Но я тебе скажу прямо… что-то тут не так… Я не поняла что… Может, права та дура, которая меня уличила в незнании… Что-то не так…
– Что? – приставала Наталья.
– Ну не знаю, не знаю, – отвечала Клара. – Не приставай больше. Ты же видишь, я не вру, не скрываю… я не понимаю…
И теперь Наталья ждала звонка Марии Петровны, которая тоже спросит «ну?», и она ей соврет: скажет, что все в порядке, ребенок, мальчик, здоров, а Елене сняли капельницу.
И хватит с ними. То их не было, родственников, а то сразу стало много-много. Свои дела вставали во весь могучий рост. Наталья собиралась еще раз сходить на место аварии, где ее охватил сегодня огонь и жар, и она вспомнила, как мама выбивала половик. Сходить надо поздно вечером, когда на улице мало людей, это, конечно, по нынешнему времени дело небезопасное, мало ли какая подворотня что в себе хранит. Значит, надо взять с собой Милку. Пусть невдалеке посидит на стреме в машине с пистолетиком в кармане. Пусть девочка посторожит маму, идущую за тайной.
Казалось, обо всем договорились: Кулачев переезжает. Но в последнюю минуту Мария Петровна все поломала.
– Маруся! Господи! Ну почему? – чуть не кричал Кулачев.
– Подожди, – отвечала она. – Все-таки я заберу ее после роддома к себе. Заберу. Хотя бы на первое время. Она очень слаба. Тебе же будет неудобно. Ты хоть знаешь, что такое крохотулечка в доме? Да и Лена будет смущаться. Я помню, как стеснялась своего свекра, когда у меня на халате проступало молоко. Я оттягивала халат, и оно бежало по животу, липкое, щекотное…
Сказать ей, как он, Кулачев, хочет это познать даже вот таким способом, через чужого ребенка? Он просто не сомневается, как она вытянется струной и скажет ему одним из своих холодных голосов: «Ты вполне можешь это иметь естественным путем». Опять объяснять, что она – его единственная женщина, и что если она не может ему родить, то это куда меньшая потеря, чем если родится ребенок без нее? Поэтому Кулачев смолчал. И попросил только не гнать его без нужды и раньше времени. «Иногда ты ведешь себя как городовой». Марию Петровну сравнение насмешило, а Кулачев просто с ума сходил от счастья, когда она смеялась и была мягка.
Мария Петровна хотела, чтобы Алка во время материной больницы жила у нее, но не тут-то было. Алка ей доставалась только по телефону, голос ее всегда был в состоянии бега и исчезновения. Но было что-то в нем, что останавливало Марию Петровну от лишних вопросов, а главное – от лишнего беспокойства. Алка просто сочилась радостью, и надо быть полным идиотом, чтобы влезать в эту радость пальцами и вопросами.
Когда Елену положили в больницу, Юлька сказала, что это замечательный момент собраться «хорошенькой компанией». И была удивлена Алкиным отлупом.
– Нет, – сказала та. – Я переросла счастье коллективизма.
На самом же деле день ее был поделен на школу и на охоту. Георгий, грузин-полукровка из Абхазии, приехал в Москву к русской бабушке, днем пёк лаваш на Бутырском базаре с дядей по грузинской линии, вечером ездил в университет слушать лекции с вечерниками, хотя со всеми этими военными делами на его родине у него даже аттестата не было.
Бабушка его жила в подъезде Алки, а Алка ее терпеть не могла за страстную приверженность ко времени, которое Алка не помнила по причине малолетства. В этом далеком времени «дети не пекли лаваши на базаре», «дети имели аттестаты», «дети жили дома» и у них были «дороги жизни», «понятия правил» и «уважение к взрослым». Однажды, еще до Георгия, Алка сказала «этой старухе», что у нее лично, у Алки, тоже есть и дороги, и понятия, и уважение и не надо к ней цепляться.
– Ты ходишь ни в чем, – сказала старуха.
Алка посмотрела на свои голые ноги, на свой пуп, на кончики пальцев с розовыми ноготочками, как у мамы. Ей все это нравилось, и это нельзя было назвать ничем.
– Я одета в красоту молодости, – гордо сказала она старухе, совершенно не имея в виду сердечного приступа у той. Но бабка просто вывалилась из лифта и все верещала, верещала, как она, Алка, пропала пропадом в этой жизни. Елена ходила объясняться, вернулась и сказала Алке:
– Значит, так. В лифт с ней не садись. Увидишь на улице – переходи на другую сторону. Задаст вдруг вопрос – ты немая. Поняла?
Алка засмеялась и стала садиться со старухой в один лифт и всю их общую дорогу мычала.
Ну могла ли она знать, что у этой идиотки такой внук? С генетикой ведь не все ясно. Никто не обращает внимания на то, что Мендель был монахом, а значит, хитрецом, что он заморочил людям голову горохом, скрыв что-то всамделишное, главное. Это все равно как если бы в электрических столбах мы искали тайну электричества. Алка сказала об этом учительнице биологии, и та пошла пятнами.
– Несчастному Менделю еще от тебя не доставалось, – сказала она Алке.
– Я жить по гороховому правилу не хочу, – ответила Алка. – Мендель – хитрован. Я точно знаю, что есть другой закон природы или, если хотите, Бога. Я его чувствую, а сказать не могу.
– Ты – доказательство моей теории, – сказала Алка Георгию. – У тебя такие жлобы родственники, а ты как с другой планеты.
– Если ты будешь обижать мою бабушку, – сказал он, – я буду умирать тяжелой смертью.