– Придет время, – жестко говорила Мария Петровна, – придет в жизнь муж, и это будет естественно и опрятно.
И Елена, рыдая, кинулась матери на грудь, винясь в собственной порочности и грязи. И Мария Петровна просто диву давалась, как это другие не могут просто и доступно объяснить детям очевидные вещи. Ей казалось, что она умела.
Теперь же Марии Петровне было стыдно за себя ту, которая ничего не умела, которая перешибла своим авторитетом попытку дочери понять тайную, объявленную греховной жизнь тела, ну и чего добилась? Елена завязала себя в такой узел, что развязать его не смог ни брак, ни этот ее мужчина, муж… Но тут Мария Петровна сама себя одернула, потому что помнила, как, путаясь в словах, ее целомудренная дочь пыталась ей что-то объяснить или что-то спросить, а она ей ответила: «Я не умею говорить на эти темы. Мне бы в голову не пришло спрашивать подобное у своей мамы».
Они передавали из поколения в поколение и незнание, и неумение, и главное – отчаяние от того, что что-то было не так, что тело оставалось скрюченным, что удовлетворение было каким-то неполным, незавершенным от постоянного спазма недолюбви. В ее поколении, да и в поколении дочери вырастали фибромы, миомы, кисты, так ей объяснил один хирург, у которого она брала интервью. «У шлюх, – сказал ей он, прооперировавший не одну сотню женщин, – такого не бывает». Она ему сказала: «Да ну вас! А монашки? А молодые вдовы, которые так и не вышли замуж?» – «Другое дело. Это образ жизни, который ты принимаешь душой. Но когда тебя просто недое…» Он не выругался, он именно так и сказал, как будто это термин, и она тогда остро поняла: действительно термин. И про меня он тоже. Она уже вдовела, по- идиотски блюдя покойника как живого. Ей было легко это делать, легко при неживом играть живого – плоти не было никогда. После хирурга она перестала говорить о «папочке, который сказал». А еще позже она поняла: жизнь обделила ее этим. Обидно. Досадно. Но ничего не изменить. Пока однажды она не пришла с бумажками к одному чиновнику. И не получила и подпись, и все то, что ей задолжала судьба. Она стала другой, совсем другой и, будучи такой, не смела прикрикнуть на внучку, что та расселась на крылечке голой, она понимала, что девочка не заметила этого, что она далеко
Мишка переоделся и подошел к даче уже не со стороны бузины, а по дорожке, как ходят люди, а не соглядатаи. Алка в халатике сидела на своих старых детских качелях. Это ее приближало к Мишке, такой он ее увидел, когда был первоклассником и приходил сюда, «к москвичам» посмотреть, какие они, те, что приезжают сюда на лето и сметают все в магазинах, те, что несут из леса охапки дурных цветов, ездят на велосипедах не для удовольствия или по необходимости, а для здоровья и сбрасывания веса. Алка так сейчас была похожа на себя семилетнюю, что у Мишки почему-то защипало в носу, но сказал он наоборотное:
– А в песочек не хочешь? Я тебе совочек дам.
– Хочу, – ответила Алка. – Хочу назад, в еще раньше. Когда я еще ничего не понимала…
– Можно подумать, ты сейчас много понимаешь. – Мишка даже растерялся, что сказал почти дерзость, Алка и прогнать может, она девчонка крутая, но Алка просто посмотрела на него даже как бы с интересом: что это, мол, за говорящее?
– А та девчонка, что попала в катастрофу, – я тебе рассказывал, – сказал Мишка, – умерла. Отец ездил в управление, ему сказали.
– Повезло, – ответила Алка.
– Чего? – не понял Мишка.
– Того! – сказала Алка. – Объясняла же только что… Хочу в непонимание. Чтоб не ощущать. Не чувствовать. Что там еще есть в человеке? Хочу полного превращения в ничего. Что это, по-твоему? По- моему, это то, что обломилось той девчонке. Жаль, что нельзя поменяться с ней жизнью на смерть.
– Дура! – закричал Мишка. – Дура!
Он подбежал к качелям и стал бить их ногами, он норовил попасть и в Алку, и той пришлось оттянуть веревки назад, они забыли, выросшие, что качелям сто лет, что столбики вкапывал еще Алкин дедушка… Одним словом, столб, которому больше всего досталось от Мишкиного гнева, накренился, и железная труба, лежавшая поверху, стала падать прямехонько на Алку, которая запуталась в стропах и тоже падала на землю. Они закричали все втроем – Алка, Мишка и Мария Петровна, вышедшая на крик.
Мишка бросился наперерез трубе, пытаясь ее оттолкнуть, он сумел ее задеть, и острый ее конец только чиркнул по Алкиному лбу и тяжело плюхнул рядом с виском. Из трубы на нее пахнуло сыростью и вечностью, и Алка, видимо, испугавшись вечности, потеряла сознание. Мария Петровна вытаскивала из строп внучку, одновременно отталкивая Мишку, который делал то же самое.
Она очухалась быстро, значительно быстрее, чем ее спасатели. Она просто выпрыгнула из их рук, когда они ее несли на террасу, но тут же упала от собственной стремительности, из чего Мария Петровна сделала категорический вывод: у Алки сотрясение мозга и ее надо немедленно везти в больницу.
– Я просто споткнулась! – кричала она. – У меня все в порядке. Только шишка!
Но Мария Петровна сказала, что пойдет на почту кое-кому позвонить, и думать нечего – Алке нужен врач. Уходя, Мария Петровна сказала Мишке:
– Если ты ее тронешь хотя бы пальцем…
– Я? Ее трону? Зачем я ее буду трогать? Зачем она мне нужна? – Он бы себя не узнал, увидь со стороны. – Да пошла она на фиг! Чтоб я ее трогал! – И он уже стал уходить, когда Мария Петровна схватила его за руку.
– Нет уж, – сказала она. – Меня дождись и смажь ей лоб зеленкой. Все!
Она уходила стремительно, и они оба смотрели ей вслед. Надо же было куда-то смотреть. А потом Мишка пошел за зеленкой: он знал, где у них аптечная полочка.
Мария Петровна звонила и звонила Кулачеву, но телефон его не отвечал. «Вот так!» – сказала она себе, но что значили эти слова, она вряд ли могла бы объяснить. Почему-то вспомнился муж, у которого было бесценное свойство быть рядом, когда нужен. Он бы все бросил и уже ехал бы… Он бы на перекладных… Буколическое время, когда ездили такси, добродушные леваки, когда можно было без страха остановить любой транспорт, вплоть до какого-нибудь специального. Сейчас же ей нужна машина, а значит, только Кулачев. У нее с собой просто нет таких денег, чтобы вступить в разговор с каким-нибудь машиновладельцем.
«Где же он? – думала она. – Где?»
Елена отупела от мыслей. Еще бы были разнообразные, а то – гонки по вертикальной стене, миг, и снова почти на том же месте мысли… «Надо ехать в Склиф… Надо ехать в Склиф…» Когда в дверях зазвякал ключ, было ощущение, что ехать уже никуда не надо, что она уже съездила и не нашла никого, так как даже спросить толком не знала, кого и как, съездила и вернулась, а теперь сидит, отупев от мыслей. Мысленные деяния взамен физических, как правило, куда травматичнее. Может, именно поэтому так многие минуют этот «этап мозгования»? Берегут себя? Зато полно вокруг неосмысленных дел и свершений, от которых одни гомункулюсы.
«Какой же он свежий!» – подумала о Кулачеве Елена.
– Я подумала о вас, что вы свежий, – сказала она вслух. – В сущности, определение о человеке двусмысленное. Не правда ли?
– Ну да, – засмеялся Кулачев, – это как-то больше о рыбе… Как почивали?
– Сколько я вам должна за продукты? – спросила Елена.
– О Господи! – воскликнул он. – Это моя плата за агрессию. Как вам не стыдно!
– Не стыдно! – ответила Елена, думая о том, что он сейчас назовет сумму, она, конечно, отдаст и останется ни с чем. Продукты куплены дорогие, у нее на такой товар руки не поднимаются, у нее столько трат с чертовым обменом-переездом. Одним словом, ее охватила паника, а кто виноват, сама вылезла с идиотским вопросом.
А он как понял: протянул ключи и сказал мягко:
– Да ладно вам… Я не ахти что, но все-таки чуть лучше, чем вам кажется. Не наговаривайте маме лишнего. Я ее в обиду не дам… Собственно, будем считать, что познакомились…
– Скажите, – сказала вдруг Елена, – вы меня не отвезете в Склиф? Там лежит одна девочка из автокатастрофы.