сидели в старом автобусе.
Объяснялась на пороге с начальством Клавдия Ивановна. Что говорила, девочки не слышали. Сидели молча.
Медленно ехали назад. Дребезжал автобус. Потому что он был старый и медленный, они успели заметить Олю, которая брела с вещами им навстречу. Застучали в окна, заорали не своим голосом. Затормозил автобус, свернув на обочину. Кинулись девчонки к Оле. Та стояла заплаканная и несчастная.
– Куда это ты, интересно, шла? – спросила Клавдия Ивановна.
– Вы как выездные… Вам человека бросить, что плюнуть… Эх вы!
– Мы на экскурсию ездили, – сказала Клавдия Ивановна, – сейчас вернемся, чай будем пить.
Она подошла и как-то исхитрилась обнять их всех.
Вышла из ее рук Оля.
– Зачем врать? – сказала она, сдерживая слезы. – Теперь такая жизнь, всем на всех наплевать. Такой теперь климат. Это только эта дура, – кивает на Муху, – добро считает. Ты микроскоп возьми, чтоб его найти. – Дразнит: – И кто копеечку дал, и кто конфетку… Юродивая!
– Да ты… Да как же… Как… Ты можешь… – Муха стала заикаться. С ужасом смотрят на нее девчонки. Клавдия Ивановна, горестно посмотрев на Олю, подошла к Мухе и положила на ее голову руку.
– Успокойся… Успокойся… Говори медленно…
У Мухи глаза полны ужаса. Боится слово произнести, только рот открывает.
Кинулась к ней Оля.
– Муха! Муха! Прости меня!
– Б-о-о-г про-стит, – ответила Муха.
– Поем! – сказала Клавдия Ивановна. – Все поем!
И они запели – для Мухи и с Мухой. Это способ лечения заикания.
Ехали по шоссе машины. Мало кто смотрел в сторону странной пестрой стайки, которая нелепо пела на обочине под руководством нелепой женщины.
Распевалась с ними Муха. С какой же надеждой она пела!
Оля поет старательнее всех, и мы слышим не только слова песни, небо над ними, сверх, слышим ее «молитву».
«Товарищ Ульянов! Дорогая Алла Пугачева! Бога нет… Помогите вы… Пусть она не заикается… Сделайте что-нибудь плохое мне. Пусть я умру… Или пусть меня не снимают в кино… Пусть у меня выпадут волосы… Только чтоб Муха говорила, как человек».
Перегороженная улица, где должна сниматься сцена дорожного происшествия, так называемого подвига Оли.
Стоят на изготовку прицеп с капустой, фургон с мебелью, троллейбус с опущенными проводами, «рафик» милицейский и «рафик» санитарный.
Артисты массовки стоят в очереди за километровыми огурцами, которые продают на углу.
– Господи! Хоть бы успеть! – говорит старушка. Это ее должна «спасти» Оля. Старушка беспокоится об огурцах.
– Где она? Где? – кричит Главный.
– Я тут! Тут! – кричит старушка.
– Да не вам! – машет рукой ассистент режиссера.
Подошел Иван Иванович. Он озабочен.
– Не может быть, чтоб там никого не было, – говорит он.
– Ну, я ж тебе русским языком! – возмущается шофер. – Я оттуда. Тихо у них. Никого.
Мертвая Клавдия Ивановна лежит на кровати. У нее спокойное, красивое лицо. Вокруг нее девчонки. Они не плачут. Они в ужасе. Как-то особенно громко тикает будильник.
Иван Иванович вошел и не сразу понял, что произошло. Увидел Олю.
– А ее сотня людей ждет! – сказал и тут только увидел Клавдию Ивановну. – Немедленно «Скорую»! – закричал он и взял ее за руку. И сразу бережно положил.
Запершись на крючок, девочки сидят в комнате Клавдии Ивановны после похорон.
Девочки не плачут. Силу их горя можно понять по их враз каким-то взрослым, постаревшим лицам. Даже Мухе никто сейчас уже не даст двенадцать лет. Грохочет экскаватор, дрожат стекла.
– Знать бы, какие таблетки, – тихо говорит Фатя, – выпить, и с концами.
Посмотрели на нее девочки так, что сама Фатя аж испугалась.
– А помните, – тихо сказала Оля, – она вытащила жребийную бумажку… И кто-то тогда сказал, что ни с кем она жить не будет…
– Я! – заплакала Муха. – Я. Накаркала…
Вот тут они и расплакались. Плакали громко, текли слезы, текли сопли, плакали, как плачут дети, и не слышали, как в дверь тихо, но настойчиво стучали.
Услышала Оля, посмотрела в окошко. Стоял на крылечке Иван Иванович.
Они впустили его.
Он достал из огромной сумки кастрюлю с рисом и бидон с компотом. Молча выложил рис на блюда, разлили по стаканам компот. Замерев, девчонки следили за его неторопливыми уверенными движениями.
– Помянем, – сказал он. – Это кутья. Поминальная еда.
Тихо ели. Тихо пили компот.
– У меня в сорок шестом умерла невеста, – тихо заговорил Иван Иванович. – В Ленинграде. В сущности, от блокады… От ее последствий… Представьте себе… Победа! Остался жив! Невеста ждала! И сразу смерть… Казалось бы, сколько всего видел на войне, а тут рухнул… Никого у меня, кроме нее, не было… Родителей в Минске… Брата еще в Финскую…
– Финская – это что? Баня? – спросила Лиза.
– Война до войны…
– Проходили по истории, – сказала Оля.
– Я не проходила, – ответила Лиза.
– Она шла другой дорогой, – сострила Лорка.
Что-то стронулось. Сдвинулось. Не то, чтобы горя не было, просто проступила жизнь. И рис съели. И компот выпили.
– А у нас с тобой еще работа, матушка, – сказал Иван Иванович Оле.
Они пришли на тот самый перекресток. Все так и было, как мы уже видели, только на углу продавали не длинные огурцы, а леденцы в банках. Старушка по-прежнему стояла в очереди.
– Девочка моя! – проникновенно сказал Главный. – Такова жизнь… Но надо идти дальше.
– Куда? – спросила Оля.
Подбежала старушка с полной авоськой банок.
– Сегодня наконец будет съемка? – спросила она капризным голосом.
Упал с прицепа вилок капусты и шмякнулся о грязь.
Иван Иванович обнял Олю и тихо сказал:
– Конечно, все глупо… Рядом со смертью… Все глупо… Но почему-то надо жить…
– Она ничего… ничего… никогда… никогда… уже не увидит… – Оля говорит это тихо, потому что вокруг…
– Сначала пойдет автобус, потом машины. Автобус тормозит у «зебры», «Жигули» проскакивают. Фургон делает разворот. У троллейбуса обрывается провод. Люди по сигналу флажка. Оля! Где Оля?
Ассистент кричит в рупор.
Оля невидяще смотрит на все.
Ее везут домой после съемки.
Оля опустошена, обессилена. Равнодушно, безразлично смотрит в окно, на поток людей, поток машин.
Что-то вызвало на ее лице интерес. Не успела понять – проехали. Выглянула в заднее стекло –