повстречал в этот новогодний вечер и кто невредимым дошел сюда со своими привычками, взглядами, увлечениями. Было все это прежде и у Серого — интерес к искусству, склонность к философским абстракциям, защита абстрактных идеалов, — и все это оказалось давно растерянным в лесных укрытиях, в грязи и крови последних месяцев его жизни. Он не может ответить собеседникам даже на простые вопросы. «Ведь были у вас бои? — спрашивают его. — Были успехи?» Но что толку рассказывать здесь об этих боях и успехах? В лесу говорилось: «Сегодня у нас будет пу-пу!..» — и все знали, что это означает предстоящую схватку, из которой не все возвратятся живыми. И после схватки тоже говорилось немного и чаще всего о самом незначительном. У людей там была общая судьба, и они привыкли понимать друг друга без слов. А тут нужно выискивать поражающие воображение сюжеты, вспоминать нечто необычное, умалчивать о вещах, не подходящих для девичьего уха. Да что там девичье! Неосторожное упоминание о том, что они не могли обременять себя пленными, оказалось непонятным хозяину дома. «Ведь это ненужная жестокость!»
Но особенно постылым и глубоким становится для Серого его отчуждение от людей, окружающих его в этот новогодний вечер, когда он постигает все суесловие привычных диалогов, всю пустоту звучащих вокруг многозначительных речей и громких слов. «Исторический эпос… Легендарные подвиги…»
«Так легко уйти от ответственности за конкретное дело, если знаешь немного литературу…»
И тогда возникает самый важный вопрос, настойчиво и неотступно требующий ответа: «За что вы боретесь? За какую Польшу?» Этот вопрос возникает с разных сторон. На него нужно ответить — не спрашивающему, а самому себе. Здесь, в доме Войно, его задает сверстник Серого, который вообще избегал всякой борьбы, отсиделся в сторонке. Но тот же вопрос был уже однажды задан Серому в лесу, когда невдалеке от их отряда расположились парашютисты Армии людовой. Серый заговорил с одним из них и услышал от него: «За какую Польшу вы боретесь? За такую же, какой она была раньше? За санационную, капиталистическую, помещичью?» Серый не был готов к ответу — ни тогда, ни долгие месяцы спустя, в канун последнего военного года.
Не заданный вслух, тот же скрытый вопрос снова явственно звучит в «Мотыльке».
Это может показаться анахронизмом. Разве сама история не дала ответа на этот вопрос уже четверть века тому назад? Кто же не знает, кому досталась победа и какую Польшу построили победители, очистив от захватчиков свою землю?
И все же вопрос этот, как один из самых насущных, продолжает возникать в современной польской литературе, и на него по-своему отвечают и Тадеуш Конвицкий в своем «Современном соннике», и Адольф Рудницкий в новых «Голубых страницах», и Ежи Анджеевский, и Юлиан Стрыйковский, и с ними Ян Юзеф Щепанский в «Мотыльке».
В этом заключается один из важнейших элементов долга писателя: объяснить не только своему поколению, но и последующим, почему история складывалась так, как она сложилась, а не по-другому.
Для того чтобы найти свой ответ, Щепанский обращается к детским и юношеским воспоминаниям. Они дороги ему каждой своей подробностью, и тем сильнее боль, которую он испытывает, обнаруживая во всем, что с самых ранних истоков формировало его жизненный опыт, симптомы смертельной болезни, уже тогда обрекшей этот мир на гибель.
Первое соприкосновение с темой смерти происходит в главе «Мотылек», открывающей книгу и давшей ей название. Это одно из самых ранних воспоминаний лирического героя, ведущего повествование. Память возвращается в безоблачные годы самого начала жизни. В сад, который казался огромным как мир и заключал в себе для ребенка его Вселенную. К детской игре, когда обыкновенные сосновые шишки — «большие, коричневые, блестящие, будто их кто-то почистил пастой», — так легко одушевляются и могут превратиться в коров. А другие, «маленькие, мягкие, влажные от смолы, со слипшимися зелеными лепестками, розовыми по краям», — это овечки. А стоит только захотеть, и коровы тут же превратятся в лошадей, а овечки станут жеребятами. И все это будет совсем взаправду.
Это свойство — творить чудеса, по-своему пересоздавать мир и убежденно верить в свое всемогущество — присуще всем детям, и об этом очень точно писал Юлиан Тувим. Он сказал, что рано или поздно это свойство утрачивается. Но некоторым удается сохранить его, и такие люди становятся поэтами.
Глава «Мотылек» написана, как стихотворение. Точнее, как лирическая притча.
Несложная на первый взгляд тема обретает поэтическую глубину. В притче появляются подспудные, еще непостижимые для героя смыслы, и короткий эпизод оказывается развернутым символическим образом, вмещающим в себя главное содержание книги.
Среди шишек-жеребят, среди капель росы мальчик видит сухой листик, которого только что не было. Листик движется. Он вползает на детскую ладонь. Раскрывается, блеснув на миг «черно-коричневыми крапинками на пушистом бархате». Листик оказывается мотыльком. Он «не прилетел, а пешком вышел из травы. Может быть, он болен?»
Мальчик заговаривает с ним как с приятелем. «Здравствуй… Где ты живешь?.. Покажи, какие у тебя крылышки…» Детский глаз изменяет масштабы. Все видно крупно, ясно. У мотылька волосатые ножки. За детскую руку он хватается словно бы маленькими коготками. Мальчик хочет помочь ему раскрыть крылья, но вот они уже не те, что были: бархат местами вытерт. Это, наверно, плохо.
Начинается дождь. Надо помочь мотыльку спрятаться, не промокнуть. Мальчик находит ямку-домик и принимается заталкивать мотылька туда. Нет, это не насилие. Ведь мальчик очень осторожен. И он очень искренне хочет, чтобы все было «как лучше». Но, «коснувшись этой беззащитной хрупкости, он почувствовал дрожь, похожую на отвращение. Мотылек отчаянно хватался ножками за его руку, нужно было немного дернуть, чтобы его оторвать». Но ведь нельзя же, чтобы мотылек промок. А отверстие слишком маленькое. «Голова мотылька входила в него без труда, но крылышки не пролезали. Теперь, уже сложенные, они качались из стороны в сторону, а ножки беспомощно перебирали воздух».
Мальчик осторожен. Он раскапывает отверстие палочкой. «Еще немного, и все будет хорошо. Сейчас, сейчас, мотылек. Крылышки у него немного помялись, но он уже почти весь влезал внутрь. Он, видимо, понял, в чем дело, и перестал перебирать ножками. Одна из них слегка вздрагивала, но вообще он проявлял большое терпение».
Так хочется, чтобы мотылек не промок, чтобы ему не было никакого вреда, чтобы все было хорошо. Однако ощущение неясной угрозы все нарастает. Происходит что-то непоправимое. Мальчик не умеет понять, что именно; он уговаривает себя, что все идет хорошо, но сознание случившейся беды не исчезает. Когда он палочкой подталкивал мотылька в нору-домик, «словно ток прошел у него по руке, он уткнулся во что-то мягкое. Он отбросил палку, конец которой был выпачкан чем-то белым. У него наверно насморк, объяснил он себе. Но краешек крыла все еще высовывался из норки. Мальчик прикрыл мотылька плоским камнем. «Теперь на него не будет капать. Когда дождь пройдет, я его открою».
Однако он уже знает, что не пойдет, не сможет себя заставить вернуться к «домику» мотылька.
Он слишком ясно чувствует, чем обернулось его доброе желание помочь другому созданию, защитить его от опасности. Это первая в его только что начавшейся жизни гибель живого существа, и он сам — вопреки собственной воле — оказался причиной этой гибели. Он искренне не хотел этого.
Короткую главку пришлось рассказать подробно, потому что она концентрирует в себе нравственное содержание всей книги. Так, Лев Николаевич Толстой начинал «Хаджи-Мурата» с рассказа о том, как он проходил летним лугом и увидел цветущий репей, который зовут «татарином». Попытался сорвать, и зря. Цветок не дался и — сорванный — был уже нехорош. Он погублен без толку. А потом попался другой куст того же «татарина». Тот был переехан колесом, но после поднялся и хоть стоял боком, но все же стоял. «Точно вырвали у него кусок тела, вывернули внутренности, оторвали руку, выкололи глаз. Но он все стоит и не сдается человеку, уничтожившему всех его братии кругом его».
Здесь нашла сжатое выражение тема жизнеспособности, биологической стойкости живого, упрямого сопротивления всем невзгодам.
«Мотылек», напротив, напоминает читателю о хрупкости человеческой жизни, о том, какой незащищенной и зыбкой оказывается она перед лицом обрушенных на нее превратностей судьбы.
Это аспект, рожденный полученным опытом, всей суммой открытий Колумба, рожденного в Польше (то есть на сложнейшем перекрестке исторических путей) на двадцатом году нашего века и оказавшегося в первом же большом своем плавании свидетелем крушения мира, в котором протекло начало его биографии.