Михал опирается о косяк. Лихорадочное тепло усталости заливает его щеки. Он опустошен. Он страшно устал, и его клонит ко сну.
Одиннадцать трудных открытий
Говорят, что Христофор Колумб, пускаясь в плавание, имел на борту своей каравеллы старые карты, составленные арабскими мореплавателями. Если это верно, то выходит, что Атлантику он пересекал не первым и свое открытие совершил на путях, давно проложенных другими.
Повторение судьбы Колумба суждено, в сущности, каждому человеку. Сколько бы прежде составленных карт ни ориентировало того, кто пускается в плавание по житейскому морю, каждый заново открывает в нем свои материки и вместе со своим поколением накапливает новый, неповторимый жизненный опыт. Одна из самых популярных книг в послевоенной польской литературе — трилогия Романа Братного — так и называется: «Колумбы, год рождения 1920». Ян Юзеф Щепанский принадлежит к тому же поколению. Он родился в 1919 году, и его роман повествует о тех, чье двадцатилетие наступало под грохот рвущихся бомб, в багровом зареве пылающей Варшавы, в хаосе только что открытого и внезапно обрушившегося мира, в котором протекли их детство и юность. Дым пожарища заволакивал короткое прошлое и не позволял различить очертания будущего.
В том рухнувшем мире берега открываемых земель встречали юных пришельцев недружелюбно. Они вселяли предчувствие беды и рождали неясное представление о каннибальстве. Поэтому, как бы трагична ни была происшедшая катастрофа, она вселяла и надежды: быть может, мир, который поднимется из-под пепла, будет лучше и чище погребенного под обломками?
Такой надеждой проникнуты лучшие из книг, написанных от лица «Колумбов, рожденных в 1920-м». И та же надежда, питаемая неистребимой верой в то, что человек рожден для жизни справедливой и умной, является источником поэтического лиризма, отличающего все главы грустной — и вместе с тем очень светлой — книги Яна Юзефа Щепанского «Мотылек».
Литературная судьба автора этой книги необычна и нелегка. Писать он начал рано, первые вещи его датированы 1940 годом. Но встреча с читателем состоялась куда позднее: его первая книга «Штаны Одиссея» вышла лишь в 1954 году — далеко не сразу после того, как была написана. А еще год спустя появилась написанная дважды «Польская осень». Впервые она писалась во время войны, в партизанском подполье, где находился молодой писатель в год гитлеровской оккупации; рукопись была утеряна; автор взялся за нее во второй раз, когда война закончилась. И только после этих двух книг увидели свет его первые рассказы. Однако в литературных кругах имя Щепанского было известно до выхода первой книги. Критик Влодзимеж Мацёнг писал, что Щепанский долгое время был автором, о котором говорилось, что в ящиках его письменного стола лежат шесть книг, напрасно дожидающихся издателя.
Быть может, эти сложные обстоятельства литературной биографии явились причиной того, что Щепанский так никогда и не появлялся перед читателем как новичок-дебютант. В польскую литературу он сразу вошел как зрелый и своеобразный мастер с богатой и хорошо разработанной палитрой красок. Он писал о пережитом, о том, через что прошел он сам вместе с большинством своих читателей. И, продолжая возвращаться к одному и тому же кругу тем и переживаний, он всякий раз находил иную точку зрения, и потому иным становилось его отношение к героям. Он был патетичен в «Польской осени», ироничен в «Штанах Одиссея»; в «Мотыльке» он повел своего читателя в мир, полный лирических воспоминаний об открытиях, которые совершал в нем ребенок, потом подросток и, наконец, юноша, ввергнутый в жестокую бурю войны и подхваченный ее опаляющим ветром.
Одиннадцать глав романа — это одиннадцать воспоминаний, одиннадцать открытий, и каждое из них приносит новому Колумбу разочарование, сталкивая его с неясной угрозой, с новыми проявлениями затаенной враждебности, со внезапно возникающей тайной смерти, которая так и остается нераскрытой, даже и тогда, когда война делает смерть событием самым обыденным, и герой книги — сам «Колумб» — вынужден идти на предумышленное убийство человека по слепой случайности доставшегося ему жребия.
Щепанского никогда не увлекала литературная мода. Он избегает нарочитых построений, чурается всяческих формальных изысков. Его проза реалистична, его стиль стремится к лаконизму, язык сочен, обогащен диалектизмами народной речи; в ранних повестях и рассказах забота о том, чтобы с фонетической точностью передать доподлинный говор крестьян, одолевает его с силой, вызывающей в памяти такие русские аналогии, как «Партизанские повести» молодого Всеволода Иванова с ворвавшейся в них свежестью сибирской чалдонской речи пли «Россия, кровью умытая» Артема Веселого, где стихия революции привольной речью «братишек» взорвала привычный литературный язык. Это стремление к точной передаче слышимой речи не влечет за собой никакого разрушения традиционной литературной формы. Как только герой уступает место автору, тот сразу приводит все в порядок и продолжает свой обстоятельный, неторопливый, полный точных наблюдений и склонный к тщательному анализу рассказ. Именно память на живые детали и умение вдумчиво их анализировать во всей совокупности составляют наиболее сильную сторону таланта Щепанского.
Давно, вскоре после выхода первых своих книг, Ян Юзеф Щепанский обронил о себе фразу, как бы винясь перед критиками и опережая упрек, который ожидал он от них услышать. Он писал, что герои его недостаточно положительны, а их поступки слишком мало годятся для примера. Смысл признания был таков: что поделаешь, пишу о тех, с кем сталкивала меня жизнь, и изображаю их такими, какими видел…
Но ни сам Щепанский, ни критики, которые говорили о его книгах, не сказали о главной примете героев этих книг: в каких бы сложных (и чаще всего трагических) обстоятельствах ни являлись они перед читателем, они заставляют ощутить, что рождены все они для иной жизни, для иных дел, что обладают они человеческим талантом, погибающим втуне в силу различных неблагоприятных и от них не зависящих обстоятельств, и что они — в преимущественном своем большинстве — по природе добры, а не злы. И если они вынуждены разрушать и убивать, то это происходит не по присущим им склонностям, но вопреки им.
Одна из излюбленных Щепанским ситуаций, дающая возможность для таких именно размышлений, появляется уже в рассказе «Конец легенды», принадлежащем к числу самых ранних вещей Щепанского, но опубликованном лишь в 1956 году в сборнике «Сапоги».
Начало рассказа приводит читателя в вокзальную толпу времен оккупации. Из толпы — как бы кинематографическим приемом, крупным планом — выхватывается один человек. У него нет имени, только кличка, и кличка эта Серый. «Действительность оборвалась для него на последнем ночном постое… Называли там друг друга именами животных, деревьев и птиц, поминали в разговорах названия глухих лесных нор и мельниц, неведомых картам ручьев и болот, причем все эти названия были полны для каждого живым, почти одушевленным содержанием». Серый — партизан, который впервые за все время войны соприкасается с давно покинутым миром, и самым большим потрясением для него оказывается то, что мир этот почти не переменился, «что он увидал его таким же, каким был им покинут». Тут наступает и второе потрясение: Серый начинает сопоставлять со вновь обретенным миром самого себя и убеждается в том, насколько переменился он сам.
Все это происходит в дни рождества, накануне встречи Нового года. И вот Серый попадает в знакомый с детства дом добрых знакомых, где за время его отсутствия девчонки успели превратиться во взрослых девушек, где оживленно и весело готовятся к новогоднему маскараду и где вокруг него сразу начинается веселая суета, такая страшно далекая от всего, что он оставил в лесу.
Тут никто не менял имен. Тереза осталась Терезой, Иза — Изой. Хозяин дома, господин Войно, не изменил ни одной из своих привычек, запомнившихся Серому с тех пор, как он в последний раз был в этом доме. И к самому Серому внезапно возвращается его собственное полузабытое имя — Юзек… Казалось бы, все складывается так, что утомленный и выбитый из колеи герой должен наконец отогреться в этом обойденном войною доме и обрести давно утраченное равновесие. Однако равновесие не возвращается. Напротив, война настигает его и здесь, от нее нет отпуска; то, что было пережито в лесу, безвозвратно разлучило его с прошлым, поставило непереходимые рубежи, лишило общего языка с теми, кого он вновь