Хуторской атаман лил масло радостных слов толпившимся вокруг него казакам:
— Война? Нет, не будет. Их благородие военный пристав говорили, что это для наглядности. Могете быть спокойными.
— Добришша! Как возвернусь домой, зараз же на поля.
— Да ить дело стоит!
— Скажи на милость, что начальство думает? У меня ить более ста десятин посеву.
— Тимошка! Перекажи нашим, мол, завтра вернемся.
— Никак, афишку читают? Айда туда.
Площадь гомонила допоздна.
Через четыре дня красные составы увозили казаков с полками и батареями к русско-австрийской границе.
Война…
В приклетях у кормушек — конский сап и смачный запах навоза. В вагонах — те же разговоры, песни, чаще всего:
Всколыхнулся, взволновался Православный тихий Дон.
И послушно отозвался На призыв монарха он.
На станциях — любопытствующе-благоговейные взгляды, щупающие казачий лампас на шароварах; лица, еще не смывшие рабочего густого загара.
Война!..
Газеты, захлебывающиеся воем…
На станциях казачьим эшелонам женщины махали платочками, улыбались, бросали папиросы и сладости. Лишь под Воронежем в вагон, где парился с остальными тридцатью казаками Петро Мелехов, заглянул пьяненький старичок железнодорожник, спросил, поводя тоненьким носиком:
— Едете?
— Садись с нами, дед, — за всех ответил один.
— Милая ты моя… говядинка! — И долго укоризненно качал головой.
В последних числах июня полк выступил на маневры. По распоряжению штаба дивизии полк походным порядком прошел до города Ровно. В окрестностях его развертывались две пехотные дивизии и части конной. Четвертая сотня стала постоем в деревне Владиславке.
Недели через две, когда сотня, измученная длительным маневрированием, расположилась в местечке Заборонь, из штаба полка прискакал сотенный командир, подъесаул Полковников. Григорий с казаками своего взвода отлеживался в палатке. Он видел, как по узкому руслу улицы на взмыленном коне проскакал подъесаул.
Во дворе зашевелились казаки.
— Либо опять выступать? — высказал предположение Прохор Зыков и выжидающе прислушался.
Взводный урядник воткнул в подкладку фуражки иглу (он зашивал прохудившиеся шаровары).
— Не иначе, выступать.
— Не дадут и отдохнуть, черти!
— Вахмистр гутарил, что бригадный командир наедет.
«Та-та-та — три-три-та-ти-та!..» — кинул трубач тревогу.
Казаки повскакали.
— Куда кисет запропастил? — заметался Прохор.
— Се-е-длать!
— Пропади он, твой кисет! — на бегу крикнул Григорий.
Во двор вбежал вахмистр. Придерживая рукой шашку, затрусил к коновязям. Лошадей оседлали в положенный по уставу срок. Григорий рвал приколы палатки; ему успел шепнуть урядник:
— Война, парень!
— Брешешь?
— И во тебе бог, вахмистр сообчил!
Сорвали палатки. На улице строилась сотня.
Командир сотни на разгоряченном коне вертелся перед строем.
— Взводными колоннами!.. — повис над рядами его зычный голос.
Зацокотали копыта лошадей. Сотня на рысях вышла из местечка на тракт. От деревни Кустень переменным аллюром шли к полустанку первая и пятая сотни.
День спустя полк выгрузился на станции Вербы в тридцати пяти верста-х от границы. За станционными березками занималась заря. Погожее обещалось быть утро. На путях погромыхивал паровоз. Блестели отлакированные росой рельсы. По подмостям, храпя, сходили из вагонов лошади. За водокачкой — перекличка голосов, басовитая команда.
Казаки четвертой сотни в поводу выводили лошадей за переезд. В сиреневой рыхлой темноте вязкие плавали голоса. Мутно синели лица, контуры лошадей рассасывались в невиди.
— Какая сотня?
— А ты чей такой приблудился?
— Я тебе дам, подлец! Как с офицером раз-го-вари-вашь?
— Виноват, ваше благородие!.. Обознался.
— Проезжай, проезжай!
— Чего разлопоушился-то? Паровоз вон идет, двигай.
— Вахмистр, где у тебя третий взвод?
— Со-оотня-а, подтянись!
А в колонне тихо, вполголоса:
— Подтянулись, едрена-матрена, две ночи не спамши.
— Семка, дай потянуть, с вечеру не курил.
— Жеребца потяни…
— Чембур перегрыз, дьяволюка.
— А мой на передок расковался.
Четвертой сотне перегородила дорогу свернувшая в сторону другая сотня.
В синеватой белеси неба четко вырезались, как нарисованные тушью, силуэты всадников. Шли по четыре в ряд. Колыхались пики, похожие на оголенные подсолнечные будылья. Изредка звякнет стремя, скрипнет седло.
— Эй, братушки, вы куда ж это?
— К куме на крестины.
— Га-га-га-га!
— Молчать! Что за разговоры!
Прохор Зыков, ладонью обнимая окованную луку седла, всматривался в лицо Григория, говорил шепотом:
— Ты, Мелехов, не робеешь?
— А чего робеть-то?..
— Как же, ныне, может, в бой пойдем.
— И пущай.
— А я вот робею, — сознался Прохор и нервно перебирал пальцами скользкие от росы поводья. — Всею ночь в вагоне не спал: нету сну, хучь убей.
Голова сотни качнулась и поползла, движение передалось третьему взводу, мерно пошли лошади, колыхнулись и поплыли притороченные к ногам пики.
Пустив поводья, Григорий дремал. Ему казалось: не конь упруго переступает передними ногами, покачивая его в седле, а он сам идет куда-то по теплой черной дороге, и идти необычайно легко, подмывающе радостно.
Прохор что-то говорил над ухом, голос его мешался с хрустом седла, копытным стуком, не нарушая обволакивающей бездумной дремы.
Шли по проселку. Баюкающая звенела в ушах тишина. Вдоль дороги дымились в росе вызревшие овсы. Кони тянулись к низким метелкам, вырывая из рук казаков поводья. Ласковый свет заползал Григорию под