Петро опасливо поглядел на отца, вершившего копну, махнул рукой:
— Выпрягайте, бабы!
Дарья отцепила постромки и лихо вскочила на кобылу. Наталья, ежа в улыбке растрескавшиеся губы, подвела коня к косилке, примащивалась сесть с косилочного стула.
— Давай ногу, — услужил Петро, подсаживая ее.
Поехали. Дарья с оголенными коленями и сбитым на затылок платком поскакала вперед. Она по-казацки сидела на лошади, и Петро не утерпел, чтобы не крикнуть ей вслед:
— Эй гляди, потрешь!
— Небось! — отмахнулась Дарья.
Пересекая летник, Петро глянул влево. Далеко по серой спине шляха от хутора быстро двигался меняющий очертания пыльный комок.
— Верхи какой-то бегет. — Петро сощурился.
— Шибко! Ты гля, как пылит! — удивилась Наталья.
— Что бы такое? Дашка! — крикнул Петро рысившей впереди жене. — Погоди, вон конного поглядим.
Комочек упал в лощину, выбрался оттуда увеличенный до размеров муравья.
Сквозь пыль просвечивала фигура верхового. Минут через пять стало видно отчетливей. Петро всматривался, положив на поля соломенной рабочей шляпы грязную ладонь.
— Так недолго и лошадь запалить, наметом идет.
Он, нахмурившись, снял с полей шляпы руку, некое смятение коснулось его лица и застыло на развилке приподнятых бровей.
Теперь уже ясно виден был верховой. Он шел броским наметом, левой рукой придерживал фуражку, в правой вяло вился запыленный красный флажок.
Он проскакал мимо съехавшего со шляха Петра так близко, что слышен был гулкий хрип коня, вдыхавшего в легкие раскаленный воздух, крикнул, оскалив квадратный серо-каменный рот:
— Сполох!
На след, оставленный в пыли подковой его коня, упала желтоватая пена. Петро проводил глазами конного. Одно осталось у него в памяти: тяжкий хрип полузагнанного коня и, когда глянул вслед ему, — мокрый, отливающий стальным блеском круп.
Не осознав еще окончательно подступившего несчастья, Петро тупо оглядел трепещущую в пыли пену, степь, сползающую к хутору волнистым скатом. Со всех концов по желтым скошенным кулигам хлеба скакали к хутору казаки. По степи, до самого желтеющего в дымчатой непрогляди бугра, вздували комочки пыли всадники, а там, где, выбравшись на шлях, скакали они толпою, тянулся к хутору серый хвостище пыли. Казаки, числившиеся на военной службе, бросали работу, выпрягали из косилок лошадей, мчались в хутор. Петро видел, как Христоня выпряг из арбы своего гвардейца-коня и ударился наметом, раскорячивая длинные ноги, оглядываясь на Петра.
— Что же это? — охнула Наталья, испуганно пялясь на Петра, и взгляд ее — взгляд зайца под прицелом — встряхнул Петра.
Он подскакал к стану; прыгнув на ходу с лошади, натянул скинутые в разгаре работы шаровары и, махнув отцу рукой, растаял в таком же облачке пыли, как и те, что серыми текучими веснушками расцветили истлевавшую в зное степь.
На площади серая густела толпа. В рядах — лошади, казачья справа, мундиры с разными номерами погонов. На голову выше армейцев-казаков, как гуси голландские среди мелкорослой домашней птицы, похаживали в голубых фуражках атаманцы.
Кабак закрыт. Военный пристав хмур и озабочен. У плетней по улицам — празднично одетые бабы. Одно слово в разноликой толпе: «мобилизация». Пьяные, разгоряченные лица. Тревога передается лошадям — визг и драка, гневное ржанье. Над площадью — низко повисшая пыль, на площади — порожние бутылки казенки, бумажки дешевых конфет.
Петро вел в поводу заседланного коня. Около ограды здоровенный черный атаманец, застегивая необъятные синие шаровары, щерит рот в белозубой улыбке, возле него серенькой перепелкой чечекает низкорослая казачка — жена ли, любушка ли.
— Я тебе за эту курву чертей всыплю! — обещает казачка.
Она пьяна, в распатлаченных космах — подсолнуховая лузга, развязаны концы расписного полушалка. Атаманец, затягивая пояс, приседает, улыбается: под морщеным морем шаровар годовалый телок пройдет — не зацепится.
— Не наскакивай, Машка.
— Кобель проклятый! Бабник!
— Ну так что ж?
— Гляделки твои бесстыжие!
А рядом вахмистр в рыжей оправе бороды спорит с батарейцем:
— Ничего не будет! Постоим сутки — и восвояси.
— А ну как война?
— Тю, мил друг! Супротив нас какая держава на ногах устоит?
Рядом бессвязно скачущий разговор; немолодой красивый казак горячится:
— Нам до них дела нету. Они пущай воюют, а у нас хлеба не убратые!
— Это беда-а-а! Гля, миру согнали, а ить ноне день — год кормит.
— Потравят копны скотиной.
— У нас уж ячмень зачали косить.
— Астрицкого царя, стал быть, стукнули?
— Наследника.
— Станишник, какого полка?
— Эй, односум, забогател, мать твою черт!
— Га, Стешка, ты откель?
— Атаман гутарил, дескать, на всякий случай согнали.
— Ну, казацтво, держися!
— Ишо б годок погодить им, вышел бы я из третьей очереди.
— А ты, дед, зачем? Аль не отломал службу?
— Как зачнут народ крошить — и до дедов доберутся.
— Монопольку закрыли!
— Эх, ты, свистюля! У Марфутки хучь бочонок можно купить.
Комиссия начала осмотр. В правление трое казаков провели пьяного окровавленного казака. Откидываясь назад, он рвал на себе рубаху, закатывая калмыцкие глаза, хрипел:
— Я их, мужиков, в крровь! Знай донского казака!
Кругом, сторонясь, одобрительно посмеивались, сочувствовали:
— Крой их!
— За что его сбатовали?
— Мужика какого-то изватлал!
— Их следовает!
— Мы им ишо врежем.
— Я, браток, в тысячу девятьсот пятом годе на усмирении был. То-то смеху!
— Война будет — нас опять на усмиренья будут гонять.
— Будя! Пущай вольных нанимают. Полиция пущай, а нам, кубыть, и совестно.
У прилавка моховского магазина — давка, толкотня. К хозяевам пристал подвыпивший Томилин Иван. Его увещевал, разводя руками, сам Сергей Платонович: компаньон его Емельян Константинович Цаца пятился к дверям.
— Ну, цто это такое… Цестное слово, это бесцинство! Мальцик, сбегай к атаману!
Томилин, вытирая о шаровары потные ладони, грудью пер на нахмуренного Сергея Платоновича:
— Прижал с векселем, гад, а теперя робеешь? То-то! И морду побью, ищи с меня! Заграбил наши казацкие права. Эх ты, сучье вымя! Гад!