станицу, важно и недоступно кивая головой встречавшимся казакам. А следом за ним прошуршала из двора блестящая лаком венская коляска. Кучер Емельян, слюнявя прикипевшую к седеющей бороденке гнутую трубочку, разобрал синее шелковье вожжей, и пара вороных, играючись, защелкала по улице. За кручей Емельяновой спины виднелась бледная Елизавета. Легонький чемоданчик держала в руках и невесело улыбалась; махала перчаткой стоявшим у ворот Владимиру и мачехе. Хромавший из лавки Пантелей Прокофьевич поинтересовался, обращаясь к дворовому Никите:
— Куда же отправилась наследница-то?
И тот, снисходя к простой человеческой слабости, ответил:
— В Москву, на ученье, курсы проходить.
На другой день случилось событие, рассказ о котором долго пережевывали и у Дона, и под тенью колодезных журавлей, и на прогоне… Перед сумерками (из степи проплыл уже табун) пришел к Сергею Платоновичу Митька (нарочно припозднился, чтоб не видели люди). Не просто так-таки пришел, а сватать дочь его Елизавету.
До этого виделся он с ней раза четыре, не больше. В последнюю встречу между ними происходил такой разговор:
— Выходи за меня замуж, Лизавета, а?
— Глупость!
— Жалеть буду, кохать буду… Работать у нас есть кому, будешь у окна сидеть, книжки читать.
— Дурак ты.
Митька обиделся и замолчал. Ушел в этот вечер домой рано, а утром заявил изумленному Мирону Григорьевичу:
— Батя, жени.
— Окстись.
— На самом деле, не шутейно говорю.
— Приспичило?
— Чего уж там…
— Какая ж прищемила, не Марфушка-дурочка?
— Засылай сватов к Сергею Платоновичу.
Мирон Григорьевич аккуратно разложил на лавке чеботарный инструмент (чинил он шлеи), хахакнул:
— Ты, сынок, ноне веселый, вижу.
Митька уперся в свое, как бугай в стену; отец вспылил:
— Дурак! У Сергея Платоновича капиталу более ста тысячев; купец, а ты?.. Иди-ка отсель, не придуривайся, а то вот шлеей потяну жениха этого!
— У нас четырнадцать пар быков, именье вон какое, опять же он мужик, а мы казаки.
— Ступай! — коротко приказал Мирон Григорьевич, не любивший долгих разговоров.
Митька встретил сочувствие лишь у деда Гришаки. Тот приковылял к сыну, цокая костылем по полу.
— Мирон!
— Ну?
— Что супротивничаешь? Раз парню пришлась как раз…
— Батя, вы — чистое дите, истинный бог! Уж Митрий глупой, а вы на диковину…
— Цыц! — пристукнул дед Гришака. — Аль мы им не ровня? Он за честь должен принять, что за его дочерю сын казака сватается. Отдаст с руками и с потрохами. Мы люди по всему округу звестные. Не голутьва, а хозяева!.. Да-с!.. Поезжай, Мирошка, нечего там! В приданое мельницу нехай дает. Проси!
Мирон Григорьевич запыхтел и ушел на баз, а Митька порешил дождаться вечера и идти самому — знал: отцово упрямство что вяз на корню: гнуться — гнется, а сломить и не пробуй.
Дошел до парадного, посвистывая, а тут оробел. Потоптался и пошел через двор. На крыльце спросил у горничной, гремевшей накрахмаленным фартуком:
— Сам дома?
— Чай пьют. Подожди.
Сел, подождал, выкурил цигарку и, послюнявив пальцы, затушил, а окурок густо размазал по полу. Сергей Платонович вышел, обметая с жилета крошки сухаря; увидел — и сдвинул брови.
— Пройдите.
Митька первый вошел в прохладный, пахнущий книгами и табаком кабинет, почувствовал, что той смелости, которой зарядился из дому, хватило как раз до порога кабинета.
Сергей Платонович подошел к столу, крутнулся на пискнувших каблуках.
— Ну? — Пальцы за его спиной царапали доску письменного стола.
— Пришел узнать… — Митька нырнул в холодную слизь буравивших его глаз и зябко передернул плечами, — может, отдадите Лизавету?
Отчаяние, злоба, трусость выдавили на растерянном Митькином лице пот, скупой, как росная сырость в засуху.
У Сергея Платоновича дрожала левая бровь и топырилась, выворачивая бордовую изнанку, верхняя губа. Вытягивая шею, он весь клонился вперед.
— Что?.. Что-о-о?.. Мерзавец!.. Пошел!.. К атаману тебя! Ах ты сукин сын! Пас-ку-да!..
Митька, осмелев от чужого крика, следил за приливом сизой крови, напиравшей на щеки Сергея Платоновича.
— Не примите в обиду… Думал вину свою покрыть.
Сергей Платонович закатил набухшие от крови и слез глаза и жмякнул под ноги Митьке чугунную массивную пепельницу. Она рикошетом ударила Митьку в чашечку левой ноги, но он стойко выдержал боль и, рывком распахнув дверь, выкрикивал, скалясь, наглея от обиды и боли:
— Воля ваша, Сергей Платонович, как хотите, а я от души… Кому она такая-то нужна? Вот и думалось славу прикрыть… Ато ить надкушенный кусок кому нужен? Собака и то не исть.
Сергей Платонович, прикладывая к губам скомканный платок, шел за Митькой по пятам. Он загородил дорогу через парадный ход, и Митька сбежал во двор. Тут-то Сергей Платонович только глазом мигнул торчавшему во дворе Емельяну-кучеру. Пока Митька возился с тугим засовом у калитки, вырвались из-за угла сарая четыре выпущенные собаки и, завидя чужого, распластались в беге по чисто выметенному двору.
Из Нижнего с ярмарки привез Сергей Платонович в 1910 году пару щенят — суку и кобелька. Были они черны, курчавы, зевлороты. Через год вымахали с годовалого телка ростом, сначала рвали на бабах, ходивших мимо моховского двора, юбки, потом научились валить баб на землю и кусать им ляжки, и только тогда, когда загрызли до смерти телку отца Панкратия да пару атепинских кабанков-зимнухов, Сергей Платонович приказал посадить их на цепь. Спускали собак по ночам да раз в год, весною, на случку.
Митька не успел повернуться лицом, как передний, по кличке Баян, кинул ему лапы на плечи и сомкнул пасть, увязив зубы в ватном сюртуке. Рвали, тянули, клубились черным комом. Митька отбивался руками, стараясь не упасть. Мельком видел, как Емельян, развеивая из трубки искры, промелся в кухню, хлопнул крашеной дверью.
На углу крыльца, прислонясь спиной к водосточной трубе, стоял Сергей Платонович, сучил беленькие кулачки, поросшие глянцевитым жестким волосом. Качаясь, выдернул Митька засов и на окровяненных ногах выволок за собой рычащий, жарко воняющий псиной собачий клубище. Баяну он изломал горло — задушил, а от остальных с трудом отбили его проходившие мимо казаки.
Наталья пришлась Мелеховым ко двору. Мирон Григорьевич детей школил; не глядя на свое богатство и на то, что помимо них были работники, заставлял работать, приучал к делу. Работящая Наталья вошла свекрам в душу. Ильинична, скрыто недолюбливавшая старшую сноху — нарядницу Дарью, привязалась к Наталье с первых же дней.
— Поспись, поспись, моя чадунюшка! Чего вскочила? — ласково бубнила она, переставляя по кухне дородные ноги. — Иди, позорюй, без тебя управимся.
Наталья, встававшая с зарей, чтоб помочь в стряпне, уходила в горницу досыпать.
Строгий на дому Пантелей Прокофьевич и то говаривал жене:
— Слышь, баба, Наташку не буди. Она и так днем мотает. Сбираются с Гришкой пахать. Дарью, Дарью