кирпичный перстень церковной ограды и церковь с куполом, похожим на вызревшую зеленую луковицу. По ту сторону церкви — выбеленные, казенно-строгие стены школы и два нарядных дома: голубой, с таким же палисадником — отца Панкратия, и коричневый (чтоб непохож был), с резным забором и широким балконом — отца Виссариона. С угла на угол двухэтажный, несуразный тонкий домик Атепина, за ним почта, соломенные и железные крыши казачьих куреней, покатая спина мельницы с жестяными ржавыми петухами на крыше.
Жили, закрывшись от всего синего мира наружными и внутренними, на болтах, ставнями. С вечера, если не шли в гости, зачековывали болты, спускали с привязи цепных собак, и по немому хутору тарахтела лишь деревянным языком стукотушка ночного сторожа.
В конце августа Митька Коршунов случайно встретился возле Дона с дочерью Сергея Платоновича Елизаветой. Он только что приехал из-за Дона и, примыкая к коряге баркас, увидел крашеную легонькую лодку, легко бороздившую течение. Лодка шла из-под горы, направляясь к пристани, на веслах сидел Боярышкин. Голая голова его блестела потом, на лбу и висках вздулись веточки жил.
Митька не сразу узнал Елизавету. На глаза ее падала от соломенной шляпы сизая тень. Загорелыми руками прижимала к груди ворох желтых водяных кувшинок.
— Коршунов! — Она закивала головой, увидев Митьку. — Обманул меня?
— Как так обманул?
— А помнишь, обещался ехать со мной рыбалить?
Боярышкин бросил весла и разогнул спину. Лодка с разлета вылезла носом на землю, с хрустом дробя прибрежный мел.
— Помнишь? — смеялась Лиза, выскакивая из лодки.
— Некогда было. Работа, — оправдывался Митька и с перехваченным дыханием следил за подходившей к нему девушкой.
— Нет! Это невозможно!.. Я, Елизавета Сергеевна, отказываюсь. Вот вам хомут и дуга, а я вам больше не слуга! Подумайте, сколько исколесили по этой проклятой воде. У меня кровавые мозоли от весел. То ли дело материк.
Боярышкин твердо ступил на колючую крошку мела длинной босой ступней, вытер лоб верхом измятой студенческой фуражки. Не отвечая ему, Лиза подошла к Митьке. Тот неумело пожал протянутую ему руку.
— Когда же поедем рыбалить? — спросила, запрокидывая голову, щуря глаза.
— Хучь завтра. Обмолотились, теперича можно.
— Обманешь?
— Ну, нет!
— Рано зайдешь?
— До света!
— Буду ждать.
— Приду, ей-богу, приду!
— Не забыл, в какое окно стучать?
— Найду, — улыбнулся Митька.
— Я, наверное, скоро уеду. Хотелось бы порыбалить.
Митька молча вертел в руке заржавленный ключ от баркаса и смотрел ей в губы.
— Скоро? — спросил Боярышкин, рассматривая на ладони узорную ракушку.
— Сейчас поедем.
Она помолчала и, чему-то улыбаясь, спросила:
— Ведь у вас какая-то свадьба была?
— Сестру выдавали.
— За кого же это? — И, не дожидаясь ответа, улыбнулась непонятно и коротко. — Приходи же! — Снова, как тогда, в первый раз, на террасе моховского дома, улыбка жиганула Митьку крапивным укусом.
Он проводил девушку глазами до лодки. Боярышкин, раскорячившись, сталкивал лодку; Лиза с улыбкой смотрела через его голову на Митьку, игравшего ключом, кивала ему головой.
Отъехав саженей пять, Боярышкин спросил тихо:
— Что это за молодчик?
— Знакомый.
— Друг сердца?
Митька, слышавший их разговор, за скрипом уключин не расслышал ответа. Он видел, как Боярышкин, налегая на весла, откидываясь, засмеялся, но ее лица не видел: она сидела к нему спиной. Сиреневая лента стекала со шляпы на оголенный покат плеча, дрожала от бессильного ветра, таяла, дразнила Митькин затуманенный взгляд.
Митька, редко ходивший рыбалить удочками, никогда не собирался с таким рвением, как в этот вечер. Он наколол кизяков и сварил в огороде пшенную кашу, наскоро перевязал отопревшие завязки крючков.
Михей, глядя на его приготовления, попросил:
— Возьми меня, Митрий. Одному неспособно.
— Управлюсь и один.
Михей вздохнул.
— Давно мы с тобой не ездили. Теперя подержал бы сазаника эдак в полпуда бы.
Митька, морщась от пара, бившего из чугуна с кашей горячим столбом, промолчал. Окончив сборы, пошел в горенку.
Дед Гришака сидел у окна; оседлав нос круглыми в медной оправе очками, читал Евангелие.
— Дедушка! — окликнул Митька, подпирая плечом притолоку.
Дед Гришака лупнул глазами поверх очков.
— Ась.
— Разбуди меня после первых кочетов.
— Куда в такую спозаранку?
— Рыбалить.
Дед, любивший рыбу, для видимости запротивился:
— Отец говорил — конопи молотить завтра. Нечего баглайничать. Ишь, рыбалка!
Митька оттолкнулся от притолоки, схитрил:
— Мне все одно. Хотел бы рыбкой покормить деда, а раз конопи, — значит, не пойду.
— Погоди, куда ж ты? — испугался дед Гришака, стаскивая очки. — Я погутарю с Мироном, пойти уж, что ли. Рыбки посолонцевать неплохо, завтра вокат середа. Разбужу, иди, иди, дурак! Чему скалишься-то?
В полночь дед Гришака, придерживая одной рукой холстинные портки, другой, державшей костыль, щупая дорогу, спустился по порожкам. Проплыл по двору до амбара белой трясучей тенью и концом костыля ткнул сопевшего на полсти Митьку. В амбаре пахло свежеобмолоченным хлебом, мышиным пометом и кислым, застоявшимся, паутинным запахом нежилого помещения.
Митька спал у закрома, на полсти. Раскачался нескоро. Дед Гришака сначала легонько толкал его костылем, шептал:
— Митюшка! Митька!.. Эко, поганец, Митька!
Митька густо сопел, поджимая ноги. Ожесточившись, дед воткнул тупой конец костыля ему в живот, начал сверлить, как буравом. Охнув, Митька схватил костыль и проснулся.
— Сон дурачий! Ить это беда, как спишь! — ругался дед.
— Молчи, молчи, не гуди, — пришептывал Митька спросонок, шаря по полу чирики.
Он дошел до площади. По хутору заголосили вторые петухи. Шел по улице, мимо дома попа Виссариона, слышал, как в курятнике, хлопая крыльями, протодьяконским басом взревел петух и испуганным шепотом заквохтали куры.
На нижней ступеньке магазина дремал сторож, воткнувшись носом в овчинное тепло воротника. Митька подошел к моховскому забору, сложил удочки и кошелку с припасом, — легонько ступая, чтобы не услышали