искупаю!
Мы останавливаемся возле вагончика закурить. Позади слышен смех, здоровенный шлепок по голому телу, звяк брошенного ведра и дробный, удаляющийся топот четырех ног.
— Молодежь! — почему-то вздыхает пожилой механик. — Они, окаянные, усталь за родню пока что не считают. Да и то сказать, день-то отсидят на тракторе, надо и поразмяться…
Минуту спустя что-то тяжелое грузно шлепается на пахоте. Короткая возня, смех, сопенье и, словно из-под земли, задыхающийся Федин басок:
— Васька, пусти, задавишь насмерть! Ох, черт, что-то в пояснице хрустнуло… Пусти же, дуролом! В тебе же сила лошадиная… Изомнешь!
В вагончике, несмотря на то, что дверь открыта настежь, плавает сизый табачный дым. Пахнет недавно вымытыми сосновыми полами, самосадом и неистребимым запахом керосина и солярки. Вокруг стола и на нарах — трактористы и прицепщики первой смены, бригадир тракторной бригады, старый колхозник — горючевоз Трифон Платонович, учетчик и еще двое колхозников полеводческой бригады, по соседству пришедшие в гости к трактористам, «на перекур».
Близко придвинув к лампе старый номер «Огонька», учетчик читает вслух:
— «…Если вытянуть будущие лесные полосы в одну непрерывную ленту шириною 30 метров, она опояшет земной шар по экватору 50 с лишним раз, 10–15 процентов защитных лесонасаждений составят плодовые деревья и кустарники, а это означает еще 700 тысяч гектаров фруктового сада».
Строгую тишину неожиданно нарушает несдержанный дед Трифон: он ударяет по столу кулаком так, что подпрыгивает лампа и желтый язычок пламени выскакивает из стекла, и восторженно кричит:
— Еж тебя наколи! Вот это сад! Про разные там эквадоры я по старости годов понятия не имею, а вот семьсот тысяч гектаров сада — это, ребятки… это я тоже покамест умом не постигну, но это, ребятки, много добра!
Кто-то смеется. Бригадир сурово говорит:
— Ты потише, дед, кулаком орудуй, ты сиди и слушай молчком.
— Как же это так, молчком? — возмущенно спрашивает старик. — Тут такое дело зачитывается, а я должен молчать?
Учетчик — молодой парень в вылинявшей гимнастерке — укоризненно смотрит на расходившегося старика, выкручивает осевший фитиль и продолжает:
— «…На обновленной земле возникнут 44 тысячи прудов…»
И опять дед Трифон не выдерживает: комкая в кулаке седую бороду, он гулко, на весь вагончик, говорит:
— Сорок четыре тысячи! Уму, братцы, непостижимо!
Теперь смеются уже все. Заинтересованный механик спрашивает:
— Чья это статья?
Учетчик, не глядя на него, отвечает:
— Главного начальника по всем лесополосам товарища Чекменева, — а сам, сощурившись, пристально смотрит на беспокойного старика и вдруг говорит: — Дедушка Платоныч, бросил ты быков без догляда, а они теперь уж, небось, за Каменным логом… Пошел бы ты поглядел, где они. Неровен час, уйдут… Останемся мы без горючего!
Старик разгадывает этот нехитрый прием, безобидчиво говорит:
— Читай, читай! Про своих быков я сам знаю, ты об них не печальник. Молод ты старого воробья на мякине проводить! Читай, не коси глаза!
Учетчик, вздохнув, читает:
— «…Исчезнет разрушительная язва степей — овраги. Угаснут грозные черные бури. Сгинет засуха, климат станет мягче, влажней, а жизнь человека в степи — несравненно удобней, легче, красивей и богаче. Колхозы и совхозы будут собирать устойчивые, прогрессивно возрастающие урожаи хлеба, овощей и фруктов. На роскошных пастбищах будут пастись тучные стада крупного рогатого скота и тонкорунных овец. Вот что принесет советскому народу преобразование природы».
Некоторое время все задумчиво молчат. Молчит даже дед Трифон, самый говорливый член этого небольшого, затерявшегося в степи коллектива. Учетчик — молодой, много повидавший парень, дошагавший в войну до Праги и вернувшийся оттуда инвалидом второй группы, — барабанит по чисто выскобленной доске стола изуродованными пальцами, опустив ресницы, мечтательно улыбается. Не израненные войною, а наряженные в кипящую листвою зелень видит он сейчас родные просторы затуманенными глазами…
Общее настроение и тишину снова нарушает дед Трифон. Он поднимает черную, узловатую, как корень, руку, говорит:
— Стой, ребятки! Прекрати, Микиша, чтение. Завтра, как приеду к вечеру с горючим, мы эту статью сообща добьем и остальные картинки досмотрим, а сейчас это дело надо обсудить.
— Чего тут еще обсуждать? Все ясно, прямо на красоту! Привык ты, дед, трепаться… — недовольно говорит бригадир, издавна недолюбливающий старика.
Дед Трифон спокойно возражает:
— Я не тряпка на колу и не худая варежка, чтобы трепаться, я дело хочу сказать. Как это нечего обсуждать? Ты дальше своих тракторов ничего не видишь, ты только в них вонзился, а тут все надо заранее постигнуть, все, как есть, до нитки!
— Ну, чего постигать-то? — нетерпеливо спрашивает один из прицепщиков.
Помимо прочего дед Трифон еще и скептик: он выдерживает многозначительную паузу, обводит присутствующих испуганными глазами и зловещим шепотом вопрошает:
— А финотдел?
— Что финотдел? При чем тут финотдел? — в свою очередь, спрашивает бригадир и глядит на него изумленными глазами.
Багровея от смеха, тракторист Никонов говорит:
— Тебе бы, дедуня Трифон, только военным министром в Америке быть… Что-то ты на него запохаживаешься, что-то ты вроде заговариваться начинаешь. Ты, случаем, не того?.. Умом не тронулся?
— Кабы тронулся, так давно уж в вашей вагонюшке окна не было бы, и я давно уж без портков, не хуже этого министра, по пахоте бы мотал, как худой щенок по ярмарке. И мы еще поглядим, кто из нас с тобой дурнее и подходящей на министерскую должность в этой Америке, — беззлобно отзывается старик и, повернувшись к бригадиру, запальчиво говорит: — При чем финотдел, спрашиваешь? А при том: в прошлом году вызывают меня в сельсовет, финотделов агент спрашивает: «Сколько, папаша, деревьев в твоем саду?» А чума их знает, говорю ему, иди сам считай. Он не погордился, пришли комиссией, пересчитали все дерева, финотделов агент и говорит: «Каждое косточковое дерево, ну, слива там или еще какая-нибудь вишня, четыре штуки их считаются за одну сотую платежной земли, а каждое семечковое, яблоня ли, груша — за одно дерево — одна сотая». — Это, говорю ему, даже уму непостижимо, как у вас получается. С одной стороны, указание, чтобы сады разводили, а с другой — плати за каждое дерево, а мне от этих деревьев пользы, как от козла молока, они ни фига не родят. Я уже прикидываю: не порубить ли часть дерев?
С нар, из полуосвещенного угла, раздается голос:
— Ближе к делу, дед!
— Оно и так близко. Поначалу-то я шибко возрадовался, когда услыхал про семьсот тысяч садов да про пруды, а потом и оторопь меня взяла. Ну, пруды — это дело другое, там с карася налогу не возьмешь, с него только шелухи наскоблить можно, а вот сады… Тут, ребятки, надо кое-что умом постигнуть… А что как в Москве самый главный министр по финотделу, фамилия его такая… вот позабыл, дай бог памяти… Ведь читал же в газетке недавно, а запамятовал…
— Зверев? — подсказывает учетчик.
— Вот-вот, точно, эта фамилия. А что как этот самый товарищ Зверев удумает штуку да как шарахнет налогом на все семьсот тысяч садов, тогда что? А ведь там что ни дерево, то либо семечковое, либо косточковое, это вам не крученый вяз и не бересклет с бородавкой!
— До чего же ты вредный человек, дед Платоныч! — раздраженно восклицает учетчик и в сердцах захлопывает журнал. — Вечно ты нагородишь какой-нибудь чепухи, интерес испортишь…