— Аааа… довелось свидеться!..
Под шляпой резко побелел сначала загорелый лоб, бледность медленно сползла на щеки, дошла до подбородка и рябью покрыла губы.
— Угадал?
— Шо вам… Шо вам надо?.. Зроду и не бачил!
— Нет?.. А зимой хлеб?.. Кто?..
— Нет… Не было… Обознались, мабуть…
Степан легко выдернул торчавшие в возу вилы-тройчатки и коротко перехватил держак. Тавричанин неожиданно сел у ног остановившейся потной лошади, в пыль положил ладони и глянул на Степана снизу вверх.
— Жинка померла у мене… Хлопчик вон остался… — ужасающе беспечным голосом сказал он, указывая на воз прыгающим пальцем.
— За что обидел? — весь дрожа, хрипел Степан.
Тавричанин тупо оглядел холстинные свои штаны и качнулся.
— Дидо, возьмить коняку… Нужда была… А? Возьмить коняку мово. Христа ради! Промеж нас будеть… Помиримось… — часто заговорил он, косноязыча и разгребая руками дорожную пыль.
— Обидел!.. Мертвая земля лежит!.. А?.. Голод приняли!.. Пухли от травы!.. А? — выкрикивал Степан, подступая все ближе.
— Похоронил жинку… в бабьей хворости была… Вот хлопчик… Третий год с пасхи… Прости, дидо!.. Сойдемся миром… Отдам хлеб… — в смертной тоске мотал тавричанин головою и уже несвязное болтал мертвенно деревеневший язык, застывая в судороге животного ужаса…
— Молись богу!.. — выдохнул Степан и перекрестился.
— Постой! Погоди… Богом прошу!.. А хлопец?
— Возьму к себе… Не об нем душой болей!..
— Сено не свозил… Ох! Хозяйство сгибнеть… Та как же…
Степан занес вилы, на коротенький миг задержал их над головой и, чувствуя нарастающий гул в ушах, со стоном воткнул их в мягкое, забившееся на зубьях дрожью…
На пожелтевшее, строгое, прижатое к земле лицо кинул клок сена, потом взлез на воз и взял на руки зарывшегося в сено мальчонка.
Пошел от воза петлястыми, пьяными шагами, направляясь к тлевшим на сугорье огням слободы. Прижимая к груди выгибавшегося в судороге мальчонка, шептал, сжимая клацающие зубы:
— Молчи, сынок! Цыц!.. Ну… молчи, а то бирюк возьмет. Молчи!..
А тот, закатывая глаза, рвался из рук, визжал в залитую голубыми сумерками, нерушимо спокойную степь:
— Тато… Та-то!.. Т-а-ато!..
Смертный враг
Оранжевое, негреющее солнце еще не скрылось за резко очерченной линией горизонта, а месяц, отливающий золотом в густой синеве закатного неба, уже уверенно полз с восхода и красил свежий снег сумеречной голубизной.
Из труб дым поднимался кудреватыми тающими столбами, в хуторе попахивало жженым бурьяном, золой. Крик ворон был сух и отчетлив. Из степи шла ночь, сгущая краски; и едва лишь село солнце, над колодезным журавлем повисла, мигая, звездочка, застенчивая и смущенная, как невеста на первых смотринах.
Поужинав, Ефим вышел на двор, плотнее запахнул приношенную шинель, поднял воротник и, ежась от холода, быстро зашагал по улице. Не доходя до старенькой школы, свернул в переулок и вошел в крайний двор. Отворил дверь в сенцы, прислушался — в хате гомонили и смеялись. Едва распахнул он дверь, — разговор смолк. Возле печки колыхался табачный дым, телок посреди хаты цедил на земляной пол тоненькую струйку, на скрип двери нехотя повернул лопоухую голову и отрывисто замычал.
— Здорово живете!
— Слава богу, — недружно ответили два голоса.
Ефим осторожно перешагнул лужу, ползущую из-под телка, и присел на лавку. Поворачиваясь к печке, где на корточках расположились курившие, спросил:
— Собрание не скоро?
— А вот как соберутся, народу мало, — ответил хозяин хаты и, шлепнув раскоряченного телка, присыпал песком мокрый пол.
Возле печки затушил цыгарку Игнат Борщев и, цыркнув сквозь зубы зеленоватой слюной, подошел и сел рядом с Ефимом.
— Ну, Ефим, быть тебе председателем! Мы уж тут мороковали про это, — насмешливо улыбнулся он, поглаживая бороду.
— Трошки подожду.
— Что так?
— Боюсь, не поладим.
— Как-нибудь… Парень ты подходящий, был в Красной Армии, из бедняцкого классу.
— Вам человек из своих нужен…
— Из каких это своих?
— А из таких, чтоб вашу руку одерживал. Чтоб таким, как ты, богатеям в глаза засматривал да под вашу дудочку приплясывал.
Игнат кашлянул и, сверкнув из-под папахи глазами, подмигнул сидевшим у печки.
— Почти что и так… Таких, как ты, нам и даром не надо!.. Кто против мира прет? Ефим! Кто народу, как кость, поперек горла становится? Ефим! Кто выслуживается перед беднотой? Опять же Ефим!..
— Перед кулаками выслуживаться не буду!
— Не просим!
Возле печки, выпустив облака дыма, сдержанно заговорил Влас Тимофеевич:
— Кулаков у нас в хуторе нет, а босяки есть… А тебя, Ефим, на выборную должность поставим. Вот, с весны скотину стеречь либо на бахчи.
Игнат, махая варежкой, поперхнулся смехом, у печки гоготали дружно и долго. Когда умолк смех, Игнат вытер обслюнявленную бороду и, хлопая побледневшего Ефима по плечу, заговорил:
— Так-то, Ефим, мы — кулаки, такие и сякие, а как весна зайдет, вся твоя беднота, весь пролетарьят шапку с головы до ко мне же, к такому-сякому, с поклонцем: «Игнат Михалыч, вспаши десятинку! Игнат Михалыч, ради Христа одолжи до нови мерку просца…» Зачем же идете-то? То-то и оно! Ты ему, сукину сыну, сделаешь уважение, а он заместо благодарности бац на тебя заявление: укрыл, мол, посев от обложения. А государству твому за что я должен платить? Коли нету в мошне, пущай под окнами ходит, авось кто и кинет!..
— Ты дал прошлой весной Дуньке Воробьевой меру проса? — спросил Ефим, судорожно кривя рот.
— Дал!
— А сколько она тебе за нее работала?
— Не твое дело! — резко оборвал Игнат.
— Все лето на твоем покосе гнула хрип. Ее девки пололи твои огороды!.. — выкрикнул Ефим.
— А кто на все общество подавал заявление на укрытие посева? — заревел у печки Влас.
— Будете укрывать, и опять подам!
— Зажмем рот! Не дюже гавкнешь!
— Попомни, Ефим: кто мира не слушает, тот богу противник!
— Вас, бедноты, — рукав, а нас — шуба!