До хутора оставалось верст тридцать. Степан предложил Афоньке:
— Давай ехать. Хучь ночью, а дотянем.
— Не из чего ночевать, корму клока нет, быков лишь томить.
К ночи доехали до Казенного леса. На небе, ясном и черном, сухо тлела, дымилась ядреная россыпь звезд. Морозило. Степан ехал впереди. Спустились в ложок. Впереди быков легла косая тень, следом вышел человек.
— Кто едет?
— С станции, дубровинские, — насторожился Степан и оглянулся на подходившего Афоньку.
— Стой!
— По какому праву?..
— Стой, тебе говорят!..
Небольшой, укутанный башлыком, подошел человек. Синел, поблескивал в перчатке вороненый наган.
— Шо везете?
— Хлеб семенной… — У Степана дрогнуло сердце, дрогнул голос. Кинув в сторону взгляд, увидел подъезжавшую сбоку бричку, запряженную четверкой. Человек в башлыке подошел к Степану вплотную, ткнул ему под папаху мерзлую, запотевшую сталь.
— Сгружай!..
— Что ж это?.. — охнул Степан, обессиленно прислонясь к саням.
— Сгружай!..
От брички, скрипя сапогами, бежали двое.
— Стреляй его!.. — крикнул один издали. Рукоять нагана рассекла край папахи и въелась Степану в висок. Он сполз на колени.
— Сгру-жа-а-ай! — осатанело орал, наклоняясь к нему, человек в башлыке и тыкал стволом нагана в зубы.
— Семенной хлеб… Братцы!.. Родненькие, братцы!.. А-а-а, — рыдал Степан и ползал на коленях, кровяня ладони о мерзлую колость дороги.
Афоньку первый, бежавший от брички, свалил с ног прикладом винтовки, кинул на него полость от саней.
— Лежи, не зыркай!..
Бричка прогремела и стала около саней. Двое, кряхтя, кидали в нее мешки, третий в башлыке стоял над Степаном. Из-под нависших реденьких усов скалил щербатый, обыневший рот.
— Полость возьми, — приказал четвертый, сидевший на козлах.
Быки легко стронули опорожненные сани, пошли по дороге. Афонька подошел к лежавшему ничком Степану.
— Вставай, уехали…
По целине, обочь дороги, немо цокотали колеса уезжавшей брички. Степан встал, глотнул набежавшую в рот кровь. Вдали чернела бричка. Немного погодя с перекатом сполз в ложок треск одинокого, на острастку, выстрела.
— Вот она какая судьбина… пала… — глухо уронил Афонька и, ломая в руках кнутовище, стенящим голосом крикнул: — Обидели!..
Степан поднялся с земли, взлохмаченный и страшный, медленно закружился в голубом леденистом свете месяца. Афонька, сгорбившись, глядел на него, и всплыло перед глазами: прошлой зимой застрелил на засаде волка, и тот, с картечью, застрявшей в размозженной глазнице, так же страшно кружился у гуменного плетня, стряд в рыхлом снегу, приседая на задние ноги, умирая в немой, безголосой смерти…
На четвертой неделе поста хутор выехал сеять.
Степан сидел у крыльца, чертил хворостинкой отмякшую, вязкую землю, исступленно ласкал ее провалившимися в черное глазами…
Неделю ходил он, посеревший и немой. Семья, голосившая первые дни приезда, притухла, с тоской и страхом глядела на трясущуюся голову Степана, на обессилевшие его руки, бесцельно перебиравшие складки рыжей бороды. На страстной неделе в первый раз ушел он ночью к Атаманову кургану. Степь, выложенная серебряным лунным набором, курилась туманной марью. В прошлогоднем бурьяне истомно верещала необгулянная зайчиха, с шелестом прямилась трава-старюка, распираемая ростками молодняка. Низко тянулись редкие тучи, застили молодой месяц, и процеженные сквозь облачное решето лучи неслышно щупали квелые, сонные травы. Степан не дошел до своей земли сажен двадцать и стал под Атамановым курганом.
По ту сторону лежала вспаханная, обманутая им земля. Меж бороздами ютился прораставший краснобыл, заплетала поднятый чернозем буйная повитель. Страшно было Степану выйти из-за кургана, взглянуть на черную, распластанную трупом пахоту. Постоял, опустив руки, шевеля пальцами, вздохнул и хрипом оборвал вздох…
С той поры почти каждую ночь уходил, никем не замеченный, из дома. Подходил к кургану и жесткой ладонью комкал на груди рубаху. А вспаханная деляна лежала за курганом мертвенно-черная, залохматевшая травами, и ветер сушил на ней комья пахоты и качал ветвистый донник…
Перед троицей начался степной покос. Степан сложился косить с Афонькой. Выехали в степь, и в первую же ночь ушли с попаса Степановы быки.
Искали сутки. Вдоль и поперек прошли станичный отвод, оглядели все яры и балки. Не осталось на погляд и следа бычиного. Степан к вечеру вернулся домой, накинул зипун и стал у двери, не поворачивая головы.
— Пойду в хохлачьи слободы. Ежели увели, — туда.
— Сухариков… Сухариков бы на дорожку… — засуетилась старуха.
— Пойду, — поморщился Степан и вышел, широко размахивая костылем, ссекая метелки полыни.
За хутором повстречался с Афонькой.
— К хохлам, Прокофич?
— Туда.
— Ну, давай бог.
— Спаси Христос.
— Косилку в степе бросил, вернешься — тады пригоним! — крикнул Афонька вслед.
Степан, не оборачиваясь, махнул рукой. К полдню дошел до хутора Нижне-Яблоновского, завернул к полчанину[8]. Погоревали вместе, похлебал молока и тронулся дальше. По дороге люди встречались часто.
Степан останавливался, спрашивал:
— А что, не встревались вам быки? У одного рог сбитый, обое красной масти.
— Не было.
— Не бачили.
— Таких не примечали.
И Степан дальше разматывал серое ряднище дороги, постукивал костылем, потел, облизывая обветренные губы шершавым языком.
Уже перед вечером на развилке двух дорог догнал арбу с сеном. Наверху сидел без шапки желтоголовый, лет трех мальчуган. Лошадь вел мужчина в холстинных, измазанных косилочной мазью штанах и в рабочей соломенной шляпе. Степан поравнялся с ним.
— Здорово живете.
Рука с кнутом нехотя поднялась до широких полей соломенной шляпы.
— Не припало вам видеть быков… — начал Степан и осекся. Кровь загудела в висках, выбелив щеки, схлынула к сердцу: из-под соломенной шляпы знакомое до жути лицо. То лицо, что белым полымем светилось в темноте бессонных ночей, неотступно маячило перед глазами… Из-под тенистых полей шляпы, не угадывая, равнодушно глядели на него усталые глаза, редкие, запаленные усы висели над полуоткрытыми губами, в желтом ряду обкуренных зубов чернела щербатина.