— Ваше высокоблагородие!.. Христа ради, объезжайте вы меня. Вы порожнем, а у меня вага… Я ежели свильну с дороги, так и не выберусь.
— Из-за тебя я буду лошадей кг-овных в снегу душить?.. Ах ты, сволочь!.. Я тебя научу уважать офицег-ские погоны и уступать дог-огу!..
Ковер с ног стряхнул и перчатку лайковую кинул на сиденье.
— Аг-тем, дай сюда кнут!
Прыгнул полковник Чернояров с саней и, размахнувшись, хлобыстнул кнутом Пахомыча промеж глаз.
Охнул старик, покачнулся, лицо ладонями закрыл, а сквозь пальцы кровь.
— Вот тебе, негодяй, вот!..
Бороду Пахомычеву седую дергал, хрипел, брызгаясь слюной.
— Я из вас дух кг-асногваг-дейский выколочу!.. Помни, хам, полковника Чег-нояг-ова!.. Помни!..
Над талой покрышкой снега маячит голубая дуга. Бубенцы говорят невнятным шепотом… Сбочь дороги, постромки обрывая, бьются лошади Пахомыча, сани опрокинутые, с дышлом поломанным, лежат покорно и беспомощно, а он тройку глазами немигающими провожает. Будет провожать до тех пор, пока не скроется в балке задок саней, выгнутых шеей лебединой.
Век не забыть Пахомычу полковника Черноярова Бориса Александровича.
С ведрами от криницы идет Пахомычева старуха.
В вербах, стыдливо голых, беснуются грачи. За дворами, на бугре, промеж крыльев красношапого ветряка на ночь мостится солнце. В канавах вода кряхтит натужисто, плетни раскачивает. А небо — как вянущий вишневый цвет.
Ко двору подошла, у ворот подвода. Лошади почтовые с хвостами, куцо подкрученными, и у ног их, захлюстанных и зябких, куры парной помет гребут. Из тарантаса, полы офицерской шинели подбирая, высокий, узенький — в папахе каракулевой — слез. Повернулся к старухе лицом иззябшим.
— Мишенька!.. Сыночек!.. Нежданный!..
Коромысло с ведрами кинула, шею охватила, губами иссохшими губы не достанет, на груди бьется и ясные пуговицы и серое сукно целует.
От материной кофтенки рваной навозом коровьим воняет. Отодвинулся слегка, улыбнулся, как варом в лицо матери плеснул:
— Неудобно на улице, мамаша… Вы укажите, куда лошадей поставить, и чемодан мой снесите в комнату… Заезжай во двор, слышишь, кучер?
Хорунжий. Погоны новенькие. Пробритый рядок негустых волос. Свой: плоть от плоти, а стесняется Пахомыч, как чужого.
— Надолго приехал, сынок?
Сидит Михаил у окна, пальцами бледными, не рабочими, по столу постукивает.
— Я командирован из Новочеркасска со специальным поручением от войскового атамана. Пробуду, очевидно… Мамаша! Сотрите молоко со стола, что за неопрятность… Пробуду здесь месяца два.
Игнат с база пришел, следя грязными сапогами.
— Ну здорово, братуха!.. С прибытием.
— Здравствуй.
Руку протянул Игнат, хотел обнять, но как-то разминулись и пальцы сошлись в холодном и неприязненном пожатии.
Улыбаясь натянуто, сказал Игнат:
— Ты, братушка, ишо погоны носишь, а у нас давно их к черту посымали…
Брови нахмурил Михаил.
— Я еще казачьей чести не продал.
Помолчали нудно.
— Как живете? — спросил Михаил, нагибаясь снять сапоги.
Пахомыч с лавки метнулся к сыну.
— Дай я сыму, Миша, ты руки вымажешь. — На колени стал Пахомыч, сапог осторожно стягивая, ответил: — Живем — хлеб жуем. Наша живуха известная. Что у вас в городе новостишек?
— А вот организуем казаков отражать красногвардейщину.
Спросил Игнат, глаза в земляной пол воткнувши:
— А через какую надобность их отражать?
Улыбнулся Михаил криво:
— Ты не знаешь? Большевики казачества нас лишают и коммуну хотят сделать, чтобы все было мирское — и земля и бабы…
— Побаски бабьи рассказываешь!.. Большевики нашу линию ведут.
— Какую вашу линию?
— Землю у панов отымают и народу дают, вон она куда кривится линия-то…
— Ты что же, Игнат, за большевиков стоишь?
— А ты за кого?
Промолчал Михаил. Сидел, к окну заплаканному повернувшись, и, улыбаясь, чертил на стекле бледные узоры.
За буераком, за верхушками молодых дубков, курган могильный над Гетманским шляхом раскорячился.
На кургане обглоданная столетиями, ноздреватая каменная баба, а через голову ее, прозеленью обросшую, солнце по утрам переваливает, вверх карабкается и сквозь мглистое покрывало пыли заботливо, словно сука — щенят, лижет степь, сады, черепичные крыши домов липкими, горячими лучами.
Зарею заехал от шляха с плугом Пахомыч. Ногами, от старости вихляющими, вымерял четыре десятины, щелкнул на муругих быков кнутом и начал чернозем плугом лохматить.
Давит на поручни Гришка, чуть не в колено землю выворачивает, а Пахомыч по борозде глянцевитой ковыляет, кнутом помахивает да на сына любуется: даром что парню девятнадцатый год, а в работе любого казака за пояс заткнет.
Загона три прошли и остановились. Солнце всходит. С кургана баба каменная, в землю вросшая, смотрит на пахарей глазами незрячими, а сама алеет от солнечных лучей, будто полымем спеленатая. По шляху ветер пыльцу мучнистую затесал столбом колыхающимся. Пригляделся Гришка — конный скачет.
— Батя, никак Михайло наш ве́рхи бежит?
— Кубыть он…
Подскакал Михаил, бросил у стана взмыленную лошадь, к пахарям бежит, на пахоте спотыкается. Поравнялся — дух не переведет. Дышит, как лошадь запаленная.
— Чью вы землю пашете?!
— Нашевскую.
— Да ведь это земля полковника Черноярова?
Пахомыч высморкался и, подолом рубахи холщовой вытирая нос, сказал веско и медленно:
— Раньше была ихняя, а теперь, сынок, нашевская, народная…
Белея, крикнул Михаил:
— Батя! Знаю я, чье это дело!.. Гришка с Игнатом до худого тебя доведут!.. Ты ответишь за захват чужой собственности.
Пахомыч голову угнул норовисто:
— Наша теперя земля!.. Нету таких законов, чтоб иметь больше тыщи десятин… Шабаш! Равноправенство…
— Ты не имеешь права пахать чужую землю!..
— И ему права не дадены степью владать. Мы на солончаках сеем, а он позанял чернозем, и земля три года холостеет. Таковски есть права?..
— Брось пахать, отец, иначе я прикажу атаману арестовать тебя!..