не ее – бабушку Минду, а это молодое деревце, мать стольких, не сглазить бы, червячков, божьих созданий!»
Сравнение детей с червячками вызвало у них в эту печальную минуту невольную улыбку. Почему именно червячков? Вдруг отворилась дверь, и в комнату вихрем ворвался дядя Пиня со своими двумя сыновьями. Он примчался прямо из старой синагоги, где обычно молился, и торжественно возгласил: «Доброй субботы!» Услышав рыданья и стоны, дядя Пиня мгновенно обрушился на отца и бабушку Минду:
– Это что такое! В субботу плакать! Разбойники, злодеи, что вы делаете? С ума сошли, рассудка лишились! Вы забыли, что сегодня суббота и что в субботу плакать не дозволено. Что ты делаешь, Нохум? Нельзя – грех! Что бы ни случилось, суббота выше всего!
Тут дядя отвернулся, будто для того, чтобы высморкаться, и бросил взгляд туда, где покрытая черным лежала мать. Он быстро вытер глаза, чтобы не видели, как он плачет, хотя в голосе у него слышались слезы, и заговорил уже мягче:
– Послушай меня, Нохум, довольно! Ты грешишь перед богом! Ну довольно же! Нельзя! Ведь сегодня субб…
Дядя не мог выговорить слово до конца, потому что слезы, которые он все время глотал, подступили к горлу. Не в силах больше совладать с собой, он припал к столу, опустив голову на левую руку, словно во время моления «Тахнун», и расплакался, как ребенок, восклицая тонким голосом:
– Хая-Эстер, Хая-Эстер!..
35. Дни траура
Никогда герой этого жизнеописания так не тосковал по кладу, о котором ему когда-то рассказывал его приятель Шмулик, как в то время, когда он, отец и все его братья и сестры сидели в одних чулках на полу, справляя семидневный траур по матери.
«Будь у меня теперь клад, – думал он, – клад, спрятанный там, в маленьком местечке. Ну, хоть не весь клад, а только часть его! Как бы он мне сейчас пригодился! Бабушка Минда перестала бы причитать и плакать, упрекать бога в том, что он нехорошо поступил, забрав сначала невестку, а не ее, свекровь… Отец перестал бы вздыхать и твердить без конца, что ему незачем жить на свете и что он ничто без Хаи-Эстер. А они, дети? Чем бы они сейчас занимались? Наверно, были бы на речке с другими мальчишками, плавали бы, ловили рыбу или просто бегали где-нибудь. Такое солнце. Такая жара. Вишни дешевы, смородину почти даром отдают, уже появляются зеленые огурчики в пупырышках, скоро поспеют дыни – желтые, пахучие, и арбузы – красные, как огонь, сладкие и рассыпчатые, словно песок. Ах, клад, клад!.. Где бы взять клад?»
Эти мысли поднимают и уносят Шолома в другой мир – мир фантазии и грез, прекрасных, сладостных грез. Ему представляется, что клад уже у него, он вдруг открылся ему, со всем своим богатством, со всеми драгоценными камнями, вот у него в руках золото и серебро, кучи полуимпериалов, алмазы и брильянты; отец ошеломлен: «Откуда у тебя, Шолом, столько добра?» – «Я не могу тебе, папа, сказать, откуда, если я тебе скажу, все это взовьется и исчезнет». И Шолом чувствует себя на седьмом небе, оттого что ему удалось вытащить отца из нужды, и только больно, очень больно, что нет при этом его бедной матери. «Не суждено ей, – говорит бабушка Минда, – все свои молодые годы она, бедняжка, жила ради детей, не видела радости, а теперь, когда пришла настоящая жизнь, кончились ее годы».
Но вот раздается вздох отца:
– Боже мой, что делать? Как быть?
И маленький мечтатель возвращается из счастливого мира грез и фантазий опять сюда, в этот горестный мир забот и слез, где люди говорят о муке для халы, о деньгах, чтобы пойти на базар, о постояльцах, которых нет, о доходах, которые «пали», – и все эти разговоры заканчиваются стонами и вздохами отца:
– Боже мой, что делать? Как быть?
– Что значит, как быть? – набрасывается на него дядя Пиня уже в последний день траура. – Сделаешь то, что все люди делают, – женишься, с божьей помощью…
Как, отец женится? У них будет новая мать? Какой она будет? Дети смотрят на отца – что он скажет? Отец и слышать не хочет. Он говорит:
– Мне жениться? Еще раз жениться после такой жены, как Хая-Эстер? И это говоришь ты, родной брат! Кто знал ее лучше тебя?
Отца душат слезы. Он не может больше говорить. Дядя Пиня сжимает губы и умолкает.
– Пора читать предвечернюю молитву, – говорит дядя Пиня и все справляющие траур – отец и дети – стают с полу становятся на молитву, и шестеро сыновей, между ними один уже взрослый, с рыжей бородкой, по имени' Эля отбарабанивают заупокойную молитву так, что любо слушать. Родня с гордостью смотрит на сыновей Хаи-Эстер, читающих заупокойную молитву. Посторонние женщины даже завидуют…
– Ну как не попасть в рай, имея таких сыновей? Это было бы невероятно, – говорит Блюма, дальняя родственница, рябая женщина, у которой муж немного глух. Она бросила мужа и детей и прибежала помочь чем-нибудь в доме, на кухне или повозиться с детьми.
Дети Хаи-Эстер не могут пожаловаться, что они забыты. Напротив, с тех пор как мать умерла, они как будто стали дороже для окружающих – сироты ведь! Были моменты, когда траур казался им чем-то вроде праздника. Во-первых (и это самое главное), не надо ходить в хедер. Во-вторых, им дают сладкий чай с булкой, к чему они вовсе не привыкли; им щупают головы и животы и расспрашивают о «желудке». У них, оказывается, есть «желудки»! А разве это не занимательно – сидеть всем вместе с отцом на одеяле, видеть, как отец со своим большим морщинистым лбом углубился в книгу Иова, смотреть на мужчин и женщин, которые приходят «утешать печалящихся»! Все они произносят какие-то странные слова, входят без «здравствуйте», уходят без «прощайте», странно моргают глазами и бормочут в нос что-то вроде – «Сион и Иерусалим».
Для маленького пострела Шолома эти визиты – клад, здесь целая галерея разнообразных типов и образов, которые сами просятся на бумагу.
Первым приходит дядя Пиня, не один, а со своими двумя сыновьями в длинных капотах – Исроликом и Ицей. Дядя Пиня, засучив рукава, начинает разговор. Сыновья молчат. Дядя толкует закон, когда собственно должны закончиться семь дней траура – утром или вечером. Он поднимается потихоньку, обещая справиться у себя в священных книгах, чтобы «знать точно». Не прощаясь, он скороговоркой говорит, как и оба его сына, «Сион и Иерусалим» и удаляется.
После него приходит тетя Хана со своими дочерьми и поднимает крик: «Хватит, довольно плакать. Мать от этого не воскреснет!» Перед уходом тетя Хана заявляет, что здесь нечем дышать, нюхает табак из маленькой серебряной табакерки и вопит, чтоб открыли хоть одно окно, так как здесь можно задохнуться. Потом приходит тетя Тэма, – совершенно беззубая женщина, голова у нее подергивается, лицо смеется, а глаза плачут. Излив перед нами душу, она сообщает новость, что все мы, оказывается, умрем…
Это родня. Потом приходят чужие. Разные люди. Такие, которые глубоко верят в бога и загробную жизнь, и такие, которые не очень-то верят. Арнольд из Подворок, например, издевается над всем этим. Ведь сказано ясно, говорит он: «Несть закона и несть судьи», «Несть бо различия между человеком и скотом». Ужас! Что говорит этот Арнольд?! Он не щадит ни бога, ни мессии. И все получается у него кругло, гладко. Он единственный перед уходом прощается, и не удивительно, раз он ни во что не верит. Интересно, что станется с этим Арнольдом, если он возьмет да богу душу отдаст.
– Меня можете после смерти сжечь на огне и пепел развеять по всем семи морям – мне это совершенно безразлично, – говорит Арнольд и получает нахлобучку от бабушки Минды:
– Пусть уж лучше враги ваши будут говорить про вас такие вещи! – Но Арнольду хоть бы что! Только усмехается.
Вслед за ним приходит Иосиф Фрухштейн с большими зубами и бранит отца за то, что он так горюет. Он, говорит, не ожидал этого от отца. Додя, сын Ицхока-Вигдора, говорит то же самое. Он клянется совестью, что, случись у него такое несчастье, он – ей-же-ей – в благодарность опустил бы монету в кружку Меера- чудотворца.
Когда Додя уходит, поднимается смех, потому что все знают его жену Фейгу-Перл. Это не Фейга-Перл, а «перл создания». Слава богу, уж и посмеяться можно. Отец все еще держит перед собой книгу Иова, но не