– К чему это? – с изумлением спросил Рафалеско.
– Угощение, – ответил серьезно Нисл Швалб. – Надо же им чем-нибудь угостить нас. А заодно уж они и сами закусят. Бедняки, нищие, ха-ха-ха! Ой, какие бедняки! Если бы их время от времени не поддерживали, они бы здесь, в этом Лондоне, с божьей помощью, с голоду околели. Шутка ли, этакая семейка! Голодных ртов много, а кормильцев нет. Но это лишь до поры до времени, покуда дети еще дети. Дай им только стать на ноги, и будут они, уверяю тебя, в золоте ходить, вот как ты видишь меня плавающим… Осторожно! – здесь скользко, как на льду, и темно, хоть глаз выколи. Рискуешь – не приведи господь – на ровном месте шею себе свернуть!
Сделав такое предупреждение, Нисл Швалб стал одну за другой зажигать спички, и оба осторожно начали спускаться не то в подвал, не то в какую-то яму. Трудно было понять, куда они попали: кухня не кухня, комната не комната. Что-то длинное и широкое, а кроватей, кроватей, – ну прямо как в больничной палате. Стены увешаны разными музыкальными инструментами. Посреди комнаты – старый, давно отслуживший свой век рояль. Какая-то рыжеволосая девочка лет шести-семи, а может быть и восьми (Нисл Швалб уверяет, что ей и четырех нет, – что ж, сделаем ему одолжение и поверим на этот раз), извлекала из этого инструмента ужасающие звуки, – в о всяком случае не те, какие ребенку хотелось бы извлечь. Но простим старый рояль: он свое отыграл; другой на его месте давно уж попал бы черт знает куда и валялся бы где-нибудь на чердаке.
Увидав гостей, шести-семи– или восьмилетняя девочка, которой не исполнилось и четырех, оставила рояль и кинулась в объятия Нисла Швалба с громким возгласом:
– Дядя Нисл пришел! Дядя Нисл!
Как в театре на сцене, один за другим стали показываться из какой-то задней комнаты мальчики и девочки. Сколько их, трудно было определить на глаз, но рыжих было больше, чем черных. Те самые, которых видел Рафалеско у себя за кулисами, – все со смеющимися мордашками и плутоватыми глазенками. Вслед за ними показался и отец, сам ломжинский кантор, рыжий человек, уже начинающий седеть, – еще два-три года, и никто не скажет, что у этого человека были когда-то ярко-рыжие волосы… Но кантор держится еще очень бодро и прямо, одет очень опрятно. Глаза его сверкают, а руки дрожат, как у очень голодного человека. Но черта с два на лице его прочтешь, что у него в желудке пусто, – не таков кантор!
– Прежде всего закусим! – восклицает Нисл Швалб, потирая руки и облизываясь. – Я голоден, как волк, вот как вы видите меня плавающим!
Продолжая разговаривать, он раскрыл пакеты с закупленной провизией и первый принялся за работу: стал уплетать за обе щеки с таким неимоверным аппетитом, словно явился сюда после долгого поста.
– Что сидите, как незваные гости на чужом пиру? – прикрикнул он на музыкальную семейку.
Первым поднялся с места кантор, человек с голодными глазами и дрожащими руками. Он подошел к столу как бы нехотя, из вежливости: просят, дескать, так неудобно же отказываться… За ним потянулась вся семейка. С первого взгляда нетрудно было догадаться, что дети, слава богу, не могут пожаловаться на отсутствие аппетита. Понемногу в комнате становилось все веселее, все оживленнее. Все принялись за еду с таким жаром и увлечением, что даже у Рафалеско разгорелся аппетит.
– Садись, хватай, бери, режь, лопай, не стесняйся! – подбадривал его Нисл Швалб. – Ты здесь среди своих, среди родных.
А вся орава глядела на молодого артиста такими дружелюбно-любопытными глазами, что он, действительно, начал чувствовать себя как дома, среди родных… Откуда у него вдруг появился такой аппетит? Почему ему здесь так уютно, тепло, так привольно, так весело? Странная, удивительная семейка!
За едой Нисл Швалб неумолчно говорил, сыпал остротами. Для каждого из детей он находил особое словечко и подходящее прозвище. Дядя Нисл говорил, а дети, покатываясь со смеху, продолжали уплетать за обе щеки. Один только отец, ломжинский кантор, делал свое дело серьезно и сосредоточенно: отведывал то одно, то другое кушанье и поминутно вытирал губы. Положительно за все время своих скитаний Рафалеско никогда еще не чувствовал себя так хорошо, как в этой семье.
До чего здесь уютно, живо, весело!
Покончив с закуской, Нисл Швалб подмигнул ломжинскому кантору, и тот, старательно вытерев губы и переложив вату в ушах, подал знак своей ораве: пора, мол, взяться за инструменты и дать в честь гостей небольшой концерт.
Глава 8.
Сыграйте жениху что-нибудь печальное
Небольшой концерт, которым музыкальная семейка решила попотчевать гостей, оказался подлинным большим концертом, одним из тех редких концертов, которые запоминаются на всю жизнь. Не говоря уже о том, что здесь были представлены всевозможные музыкальные инструменты, – скрипка, флейта, виолончель, рояль, бас, цимбалы, арфа и барабан, – не говоря уже об исключительной сыгранности и великолепном мастерстве, – этот семейный оркестр, состоявший из полунагих и совершенно босых детей, сам по себе растрогал нашего юного героя до слез. Глядя на эту богом благословенную, но нищую капеллу, он раздумывал о превратностях судьбы. За годы скитаний он встречал немало талантов, которые погибали в нищете. Никто ими не интересовался, никто на них внимания не обращал. «Нет у нас меценатов», – думал он, вспоминая львовского «мецената» доктора Левиуса-Левиафана, обладателя полумиллионного состояния. Вспомнилось ему, как этот доктор вначале корчил из себя мецената, страстного любителя искусства. Но едва только от слов перешли к делу и Гольцман заикнулся о поддержке, доктор переменился в лице, пообещал на следующий день прийти в театр, но с тех пор как в воду канул. «Стать бы мне только самостоятельным человеком и начать зарабатывать деньги, – думал Рафалеско, – я непременно вытащу из грязи эту семейку и выведу ее в люди…»
Рафалеско, по своему обыкновению, мечтал и фантазировал, а босоногий оркестр показывал одно чудо за другим. Покуда Рафалеско, строя в своем воображении воздушные замки, с изумлением слушал чудесную музыку, Нисл Швалб сидел в уголке с матерью этих одаренных детей, женщиной в рыжем парике [83], который уж никогда не поседеет, и без устали говорил, говорил, говорил, пересыпая свою речь излюбленными клятвами: «Вот как вы видите меня плавающим» или «Клянусь всем вашим добром!»
Было уже далеко за полночь, когда наши друзья возвращались домой. Уайтчепель все еще был освещен, но, кроме высокого, длинноногого полисмена, никого на улице не было. Рафалеско, обычно молчаливый, спокойный, уравновешенный, давно уже не был в таком возбужденном состоянии, как в этот вечер. Он вдруг стал разговорчив и, размахивая руками, громко выражал свое возмущение: