Да, мистер Кламер ненавидит свой ресторан, презирает свою профессию. Он предпочитает «заниматься общественными делами» – путаться в разных благотворительных обществах, возиться с русскими эмигрантами, которых он называет не иначе, как «кацапами» и «попрошайками». По его мнению, всех русских евреев надо бы повесить на одной осине. Вы, пожалуй, подумаете, что Кламер очень злой человек? Или что английских евреев он любит больше, чем русских? Ошибаетесь! Когда на мистера Кламера находит стих, он может обругать (за глаза, конечно) всех лондонских богачей, «еврейских лордов», смешать их с грязью.
Мистер Кламер – человек с амбицией: попробуй только задеть его, жизни не будешь рад. Те, кто хорошо его знает, остерегаются мистера Кламера, как огня. Но сам он может затесаться в самую гущу гостей, когда за столом идет оживленная беседа, и бесцеремонно вмешаться в разговор:
– Люди добрые! Дайте мне сказать. Я вам серьезно говорю, что вы понятия не имеете, что к чему и как. Болтовня денег не стоит или, как говорят англичане, «разговоры дешевы».
И, поглаживая свою пышную бороду а-ля Герцль, мистер Кламер заканчивает:
– О чем, собственно, шла у вас, к примеру, речь?
Однажды с мистером Кламером приключилась вот какая история.
Навязался на его голову какой-то странный человечек и забыл у него большую связку писем, целый клад.
Но предоставим лучше слово самому мистеру Кламеру, – пусть он сам расскажет об этом человеке, о том, как они встретились и какое сокровище неожиданно попало к нему в руки…
– Видите эту пачку? Ее оставил мне в наследство какой-то нищий, еврейский актер, маленький, хриплый, с шельмовскими глазами. Кто он и что он, откуда он, знать не знаю, – чтоб мне так горя не знать. У меня уж такой принцип: когда человек не говорит, кто он, – не надо. Как говорят англичане, «стук ту юргинс» [70]. Одним словом, две недели подряд он у меня ел и пил. Говорил, будто у него тут есть знакомая артистка, которая зарабатывает миллионы, и что они, он и она то есть, друзья- приятели. Трудно, говорил он, только добраться до нее; но как только, говорил он, ему это удастся, его осыпят деньгами, как жениха ячменем. Олл райт! У меня такой принцип: раз человек говорит, надо ему верить или, как говорят англичане: «Зихинг из беливинг» [71]. Раз как- то приходит ко мне этот недотепа и просит одолжить ему несколько шиллингов. Ему надо, говорит он, поехать на несколько дней в одно из предместий Лондона, в Брайтон, куда выезжают на лето все лорды и богачи. Там, говорит он, находится теперь та самая знаменитая не то певица, не то артистка. При этом он передал мне какой-то саквояжик или, как называют его англичане, «ханд-бег» [72], и просил хорошенько спрятать, запереть на замок: тут, говорит, лежат бумаги, очень важные, говорит, бумаги, имеющие бог весть какую ценность. Олл райт! Ладно. У меня такой принцип: раз человек говорит, надо ему верить, или, как говорят англичане: «Зихинг из беливинг». Я дал ему несколько шиллингов, взял саквояжик, то есть ручную сумку, и спрятал в верхний ящик письменного стола. Жду этого попрошайку день, другой, третий, месяц, год… Видели вы его с той поры? Так и я его видел! Ищи ветра в поле или, как говорят англичане: «Кеч ми иф ю кен» [73] Раз как-то вспомнил я о саквояжике, который оставил мне этот недотепа. Вынимаю саквояж и думаю: стоит посмотреть, что за клад в нем таится. Гляжу: какие-то письма на еврейском языке. Олл райт, думаю, вот так удружил! На что они мне? Что я с ними делать стану? Как говорят англичане: «Граш мит опт» [74].
Так рассказывает мистер Кламер о сокровище, ниспосланном ему свыше и состоящем из связки писем, написанных на еврейском языке. Так как эти письма имеют прямое отношение к нашему роману, мы приведем их здесь буквально, слово в слово. Читатель, надеемся, уж сам догадается, кто их автор и кому они адресованы.
Глава 2. Связка писем
Письмо первое
Пишу тебе, мой дорогой, и сама себя спрашиваю: зачем? Разве я знаю, где ты и что с тобой? Но я не теряю надежды – каждый день, каждый час, каждую минуту живет во мне эта надежда, что не сегодня- завтра узнаю, где ты. И мне хочется хотя бы описать тебе все, что со мной произошло со времени бегства из Голенешти и по сегодняшний день. Пишу тебе, и мне чудится, будто ты сидишь рядом со мной, а я все рассказываю да рассказываю. Мне, разумеется, не под силу описать тебе свою жизнь так ясно и подробно, как я могла бы это сделать в устной беседе. Откуда, в самом деле, мне уметь писать? Если я немного владею еврейским письмом, то я должна быть благодарна за это отцу-кантору. Он ведь всегда говорил мне: «Мальчики сидят и пишут, пиши и ты. Что за беда, если ты научишься писать? Помни, доченька: со временем тебе это может пригодиться…» Теперь я вижу, насколько он был прав.
С чего, мой милый, начать мне свой рассказ? Начну с той памятной субботней ночи, помнишь? Ах, что это была за ночь! Если я тогда не умерла со страха, значит, мне суждено долго жить. Покуда я дождалась минуты, когда часы пробили двенадцать, у меня чуть сердце не выскочило из груди. Каждая минута казалась мне часом. Да что часом – целым днем, годом, вечностью! А когда часы пробили, наконец, двенадцать, я тихонько поднялась, неслышно отворила окно и выглянула на улицу. О, ужас! Тьма кромешная, ни живой души… Чего-чего только я не передумала в эту минуту! Самые мрачные мысли, самые тяжелые предчувствия мучили меня. Больше всего я опасалась за тебя, мой милый: не случилось ли с тобой какой беды?.. Но вот кто-то свистнул раз, потом второй раз, – так было условлено между мною и этим хриплым человечком, которого зовут Шолом-Меером Муравчиком… А сердце, что часики: тик-тик-тик. Знобит. «Рейзл, закрой окно! Рейзл, накройся одеялом и – спокойной ночи!» – думаю я про себя. Но это продолжалось лишь одно мгновение. Я вспомнила, о чем мы с тобой условились. Вспомнила клятву, что мы дали друг другу в ночь пожара, – помнишь эту ночь?.. Вспомнила, как мы скрепили нашу клятву, пожав друг другу руки, и все сомнения исчезли: «Прощайте, родные мать и отец!.. Прощай, Голенешти! Последний привет вам от канторской дочки Рейзл… Нет больше Рейзл. Выпорхнула птичка из клетки!» Так я прощалась с четырьмя стенами и целовала подушку. Сердце сжималось от боли. Жаль было бедного отца: что-то он скажет завтра утром? Но мои колебания продолжались не более минуты, а быть может, и того меньше. Вот уж я за окном, на улице… На «Божьей улице» – мертвая тишина. Как две тени, идем мы рядом – я и хриплый человечек. Я бегу, он за мной, еле переводим дух. Только в самом конце улицы, возле сгоревшего дома пекаря, мы остановились. Я и мой спутник посмотрели друг на друга, и вдруг он начал тихо смеяться своим хриплым смешком.
– Девочка, – говорит он, – ты бежишь так, что я едва поспеваю за тобой.
При этом он развязал узел и вынул оттуда рваный кошачий бурнус и старую шаль.
– Это что?
– Это для тебя, кошечка. Тебе надо переодеться, чтобы тебя, говорит, не накрыли, сохрани боже. Ну, а теперь, говорит, черта с два они тебя узнают, будь у них хоть восемнадцать голов на плечах. Пташечка моя,