тараканью кишку, в которой наука мешается со слюной, чтобы выплеснуться на экзаменатора». Он презирал их души, но не тела, он стоял в справочном отделе и смотрел, как они входят и выходят, видел их отражения на блестящем полу, восхищался их красотой, и она его одолевала. Лишь удовлетворение желаний могло бы дать ему безопасность и, может быть, исцеление. Блестящий паркет отражал их насмешливую чувственность и его мечты. Однажды он сказал себе, что, как в магическом кристалле, видит там свою судьбу. Он был вне опасности в шумной толпе, его чувства, не направленные на определенную цель, замирали. Джо Голдер стоял в библиотеке, уставясь на огромные тома энциклопедий, следил за ногами в шортах и исходил слюной, пока не чувствовал спасительной тошноты и головокружения.
Он сидел на стуле перед Колой и исповедовался:
— Вы помните, как я впервые пригласил вас выпить? В тот вечер, когда...
Еще бы не помнить! Когда Кола вошел в квартиру, он с изумлением обнаружил, что едва прикрытый полотенцем Джо Голдер лежит на диване и делает вид, что читает «Комнату Джованни».
— Ужасно жарко. Который час? Я только что собирался принять ванну.
Но подходя к дому, Кола видел, что Джо в костюме стоит на балконе. Кола подошел к каминной доске:
— Вот уж не знал, что в новых домах есть камины.
Джо Голдер предпринял еще несколько попыток, но наконец сдался, и тогда они перешли на более- менее дружеский тон. Из всех натурщиков только он соглашался позировать обнаженным. У него было прекрасно развитое мускулистое тело.
— Вот видите, — говорил он, — у меня тело негра, это недоразумение, что я такой белый. — И он вдруг вскакивал и подбегал к полотну,- чтобы взглянуть на первые мазки.
— Ради бога, сделайте меня черным. Самым черным в «Пантеоне».
— Я, собственно, к вам пришел, чтобы поговорить о работе Секони, — заявил Джо Голдер. — Вы знаете, я хочу купить «Борца».
— Я устраиваю выставку его работ. Приедет кое-кто из Лагоса, чтобы помочь с оценкой, — выручка пойдет его жене.
— Он был женат?
— Да. Правда, давно.
— Есть дети?
— Один.
— Вот уж не знал.
— Если удастся, выставка совпадет с твоим концертом. Мы можем даже устроить ее в фойе театра.
Эта мысль привела Джо Голдера в восхищение.
— Я помечу, что «Борец» уже продан, но ты не получишь его до закрытия выставки.
— Согласен. Спасибо, Кола. А ваша мысль насчет театра великолепна — просто великолепна.
Дверь снова раскрылась, вошел Банделе, и Кола тотчас ощетинился:
— Если ты хочешь снова начать...
Банделе поднял вверх книгу.
— Я пришел к тебе в поисках убежища. Сими разыскала Эгбо. Когда мы вернулись, она ждала его у меня.
Кола длинно присвистнул.
— А она знает об этой девушке?
— Я сбежал, не дожидаясь выяснения отношений.
Власть... Кола ловил себя на том, что все время думает о словах Эгбо. Тот говорил о власти так, словно познал ее на опыте, и хотя бы поэтому Коле порой казалось, что ему с Эгбо следует поменяться ролями. Подобные мысли являлись давно, являлись внезапно и улетали, не претворяясь в действительность. Он ощущал в себе волю к власти, руки его стремились к власти, он сознавал, что ему безразлично, в чем проявить себя, в живописи или в вершении судеб, но всегда достижение цели пугало его. И в этом был еще один парадокс его жизни. Невидимый тормоз неизменно его останавливал. Характерно, что именно Эгбо вызвался поехать с ним за Ноем, ибо Эгбо без колебаний преследовал неуловимое и даже не пытался в их бесконечных бесплодных спорах дать точное определение своей задачи. В борении с миром опыт заставлял Эгбо всегда уступать, и он ничего не формулировал заранее.... И Секони — мысли всегда возвращались к Секони, властность которого проявилась как бы внезапно, но, оглядываясь назад, Кола видел, что о внезапности нет и речи. Да и как может созданное человеком быть важнее, чем пробуждение в нем дремавших жизненных сил? С запозданием он понимал, что «Борец» родился в давно позабытой свалке в клубе «Майоми», которую, разумеется, устроил Эгбо. Той ночью Эгбо был легко уязвим. В темноте его сознания роились мысли, которые неизбежно превращали его в волка из басни: «Это ты осквернил мой водопой? Ах, не ты? Стало быть, твой отец». Малейшее неуважение привело бы его к взрыву. Поводом послужило ворчание официанта, поскольку стулья были уже составлены в угол, все клиенты давно ушли, и лишь они сидели за столиком, не требуя выпивки, не шевелясь и даже не разговаривая. Сонным официантам хотелось домой, и один понахальнее прошел рядом с Эгбо, и Эгбо подставил ему ножку. Тихая ночь немедленно превратилась в хаос. Банделе был безучастен, пока затянутый в джинсы вышибала будто случайно одним ударом не швырнул его в груду стульев, которые тотчас же погребли его. Мерзавец — его звали Окондже — заважничал, но Кола, размахивая бутылкой, загнал его в угол, тайно мечтая, чтобы поскорее подоспела полиция и переняла на себя тяжкое бремя самозащиты. Но неожиданно Окондже рухнул. Не изменившись в лице, без видимой причины Окондже рухнул. И все вдруг увидели двойную петлю из потрепанной пеньковой веревки, которая незаметно выползла из-под поваленных стульев и обхватила ноги Окондже. И они молчаливо и энергично стали вязать его. Конец веревки прошел под рукой вышибалы и, сдавив ему горло, вышел за спину. Другой конец прошел у него под коленями и прижал его ноги к груди. Он визжал, как поросенок перед убоем. Вид его был настолько отталкивающ, что даже Эгбо помедлил перед следующим движением. Банделе еще не показывался из-под стульев, так что казалось, что вышибала связал себя сам. Его провезли на заднице и затолкнули под стулья, как собачье дерьмо. Напряженные мускулы его скрылись под податливой кожей, и изумленный Секони неторопливо изучал поразительную метаморфозу. Кола и Эгбо осторожно высвободили Банделе. В Секони недоверие сменялось возбуждением, восторгом, опасением и наконец перешло в успокоительную немоту. Драка произошла за много лет до «Борца», еще до того, как они, покинув страну, разъехались по разным концам западного мира, и Кола теперь узнавал в скульптуре удивительное и знакомое... Секони хранил увиденное в себе, пока силы его не прорвались наружу в мучительном и гармоничном произведении искусства, которое, казалось, не было связано ни с каким переживанием и скрывало лицо автора.
Именно потому Кола решил повесить свое полотно на выставке Секони, если только он мог быть уверен, что труд его завершен...
— ...Если только мы вернемся живыми, — сказал он Эгбо.
Ибо они сбились с пути. После полудня полил дождь, смывая дорожные вехи, затопляя дома и рыночные прилавки. В селениях у лагуны вода прибывала быстро, скрывая поля и оскверняя поднятые над землей запасы пресной воды.
Плавали горшки, закопченные снаружи и измаранные внутри жиром, медяками и жертвенной птицей. Словно ревнивое море вырвалось из-под земли, отвергая приношения младшим богам и качая на волнах спальные циновки... Они оставили машину у шаткого моста — все мосты казались теперь равно ненадежными, — четыре доски над густой жижей протока. Распухшая туша дохлой козы уткнулась в доску, и две собаки, пренебрегая зловонием, старались, не замочив морды, вытащить ее из воды.
— Так кончилось царство Ноя, солнечного святого, — проворчал Кола.
— Мы, наверно, еще далеко. Мы проехали слишком мало протоков.
— Нет, кажется, мы у цели.
— Поедем назад. Я не создан для ловли жемчуга.
— Погоди. Нам надо разделиться. Ты пойдешь туда, а я сюда. Если кто-то из нас набредет на дорогу, то вернется к машине и будет ждать.
— Лучше крикнуть. Голос в воде слышен издалека.