Крестись, милюньчик… сла-денький ты мой, у-мница… крестись-помолись за упокой души папеньки… — и сама крестится.

И я крещусь, молюсь за упокой души…

— Ручоночки-то зазябли как, посинели… и губеночка-то дрожит… мальчо-ночек ты мой неутешный… у, сладенький!..

Анна Ивановна нежно меня целует, и так хорошо от этого.

— Сейчас, милый, и к дому поднесут, литию петь, проститься. Ты и простишься, через окошечко. А потом в Донской монастырь, на кладбище…

Сильный дождь, струйки текут по стеклам, так и хлещет-стегает ветром. Холодно от окошка даже… Что-то, вдруг, сзади — хлоп!.. как испугало!..

Я оглядываюсь — и вижу: это официант откупоривает бутылки, «ланинскую». Под иконой «Всех Праздников» — низенький столик, под белоснежной скатертью, на нем большие сияющие подносы, уставленные хрустальными стаканчиками. Сам Фирсанов разливает фруктовую «ланинскую». Разноцветные все теперь стаканчики, — золотистые, оранжевые, малиновые, темного вина… — все в жемчужных пузырьчиках… Слышно, как шепчутся, от газа. Это что же? Почему теперь такое?.. будто под Новый Год.

— А это, сударь, тризна называется… — говорит Фирсанов. — Это для красоты так, загодя… повеселей поминающим, а потом и еще наполним, в нос будет ударять-с!.. а это для красоты глазам, зараньше. Три-зна. За упокой души новопредставленного будут испивать тризну, поминать впоследок-с. Спокон веку положено, чтобы тризна. Батюшка благословит-освятит, после помяновенного обеда, после блинков, как «вечную память» о. протодьякон возгласит.

— Гляди, гляди… подносят… — шепчет Анна Ивановна, — смотри, голубок, крестись… на-ро-ду-то, народу!..

Я смотрю, крещусь. Улица черна народом. Серебряный гроб, с крестом белого глазета, зеленый венок, «лавровый», в листьях, обернутый белой лентой… Там — он — отец мой… Я знаю: это последнее прощанье, прощенье с родимым домом, со всем, что было… Гроб держат на холстинных полотенцах, низко, совсем к земле, — Горкин, Василь-Василич, дядя Егор, крестный, Сергей, Антон Кудрявый… — без картузов, с мокрыми головами от дождя. Много серебряных священников. Поют невидные певчие. Льет дождь, ветер ерошит листья на венке, мотает ленты. Поют — через стекла слышно

Ве-э-эчна-а-я-а па-а-а…

……… а-а-ать — ве-чная-а…

— Крестись, простись с папашенькой… — шепчет Анна Ивановна.

Я крещусь, шепчу… Гроб поднимают, вдвигают под высокий балдахин, с перьями наверху. Кони, в черных покровах, едва ступают, черный народ теснится, совсем можжевельника не видно, ни камушка, — черное, черное одно… и уж ничего не видно от проливного дождя….

Слышу —

…Свя-ты-ый. Без-сме-э-эртный. По-ми-и-уй… На-а-ас…

Март, 1934 Февраль 1944

Париж.

Неупиваемая чаша

Дачники с Ляпуновки и окрестностей любят водить гостей «на самую Ляпуновку». Барышни говорят восторженно:

Удивительно романтическое место, все в прошлом! И есть удивительная красавица… одна из Ляпуновых. Целые легенды ходят.

Правда: в Ляпуновке все в прошлом. Гости стоят в грустном очаровании на сыроватых берегах огромного полноводного пруда, отражающего зеркально каменную плотину, столетние липы и тишину; слушают кукушку в глубине парка; вглядываются в зеленые камни пристаньки с затонувшей лодкой, наполненной головастиками, и стараются представить себе, как здесь было. Хорошо бы пробраться на островок, где теперь все в малине, а весной поют соловьи в черемуховой чаще; но мостки на островок рухнули на середке, и прогнили под берестой березовые перильца. Кто-нибудь запоет срывающимся тенорком:

«Невольно к этим грустным бере-га-ам…»

— и его непременно перебьют:

— Идем, господа, чай пить!

Пьют чай на скотном дворе, в крапиве и лопухах, на выкошенном местечке. Полное запустение — каменные сараи без крыш, в проломы смотрится бузина.

— Один бык остался!

Смотрят — смеются: на одиноком столбу ворот еще торчит побитая бычья голова. Во флигельке, в два окошечка, живет сторож. Он приносит осколок прошлого — помятый зеленый самовар-вазу и говорит неизменное:

«Сливков нету, хоть и скотный двор». На него смеются: всегда распояской, недоуменный, словно что потерял. И жалованья ему пять месяцев не платят.

— А господа все судятся?! — подмигивая, удивляется бывалый дачник.

Двадцать два года все суд идет. Который барин на польке женился… а тут еще вступились… а Катерина Митревна… наплевать мне, говорит. А без ее нельзя.

И опять все смеются, и сараи — каменным пустым брюхом.

Идут осматривать дом. Он глядит в парк, в широкую аллею, с черной Флорой на пустой клумбе. Он невысокий, длинный, подковой, с плоскими колонками и огромными окнами по фасаду — напоминает оранжерею. Кто говорит

— ампир, кто — барокко. Спрашивают сторожа:

— А может, и рококо?

— А мне что… Можеть, и она.

Входят со смехом, идут анфиладой: банкетные, боскетные, залы, гостиные — в зеленоватом полусвете от парка. Смотрит немо карельская береза, красное дерево; горки, угольные диваны-исполины, гнутые ножки, пузатые комоды, тускнеющая бронза, в пыли уснувшие зеркала, усталые от вековых отражений. Молодежь выписывает по пыли пальцами: Анюта, Костя… Оглядывают портреты:

Вы читаете Солнце мертвых
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату