— А это вам, как презент… для утешения скорбей!
И только котел запустить волчок, Сонечка крикнула:
— Что вы делаете?!. не смейте!..
А тут — Василь-Василич, сзади! Схватил его в охапку и поволок на кухню. Вернулся — и начал стулья у стенок устанавливать, чтобы по ровней стояли, и все очень осторожно, на цыпочках, и пальцем все так, на стулья; «тихо… ни-ни!..» — чуть я не засмеялся. Очень он горевал, что все хуже папашеньке, слабость-то его и одолела, хоть он и давал зарок. Наконец-то тетя Люба пришла и велела Маше все со столов убрать и никого больше не принимать, а только батюшку и доктора.
Начали разъезжаться, и темнеть уж стало. А Василь-Василич на стуле задремал. И вдруг — очнулся и говорит:
— Никакого понятия, вни-кнуть… Да как же можно… в та-кой строгой час… Встал бы Иван Иваныч покойный, дедушка ваш!.. Как гости ежели загостились шибко, скажет прилично-вежливо… — «гости- гостите, а поедете — простите». И пойдет спать. Ну, всех… как ве-тром!.. — ф-фы!..
Приходит, наконец-то, Горкин. Смотрит на все — и велит Василь-Василичу спать идти. Садится с нами и ни словечка не говорит. Так мы и сидим, а уж и темно. Сидим и прислушиваемся, что
— Не могу… нельзя… вы уж простились… будете плакать… нельзя тревожить… последние минуты…
И дверь затворяется с этим ужасным писком, тоненьким, жалобным. Вчера говорили Маше помазать маслом, а все этот писк ужасный!
Мы сидим в темноте, прижимаясь друг к дружке, и плачем молча, придавленно, в мохнатую обивку. Я стараюсь думать, что папашенька не совсем умрет, до какого-то
Маша зажигает в столовой лампу. Жалобно пищит дверь, выходит Горкин, вытирает глаза красным своим платочком. Садится к нам на диван и шепчет:
— Хорошо его душеньке, легко. И покаялся, и причастился, и особоровался… все — как православному полагается. О. Виктор
Сестры плачут в покрышку на диване, чтобы не слышно было. Горкин уговаривает меня:
— Да ты послушь… ну, послушь меня, косатик… меня тетя Люба с вами побыть послала, а вы вот… Хотел помолиться
Уговаривает и сестриц; а Коля затиснулся за буфет, и вижу я, как дрожат плечи у него.
— Не плачьте, милые… не плачь, Колюньчик… Господи, душа разрывается, а вы… Помолитесь отседа за папашеньку, не плачьте… и его душеньке легче будет, а то она, глядя на вас… трепещется… Послушайте, как о. Виктор хорошо молится за папашеньку.
Дверь в спальню чуть приоткрыта. Слышно печальные вычитывания батюшки. Я узнаю знакомую молитву, какую поют в Великом Посту, — «Душе моя, душе моя… восстани, что спиши? конец приближается…». И что-то про черную ночь, смертную и безлунную… и о последней трубе Страшного Суда. Мне страшно, я вспоминаю-вижу картинку, как
— А
— Никак не дерзнут, косатик. В папашеньке-то, ведь, Тело и Кровь Христовы, приобщался давеча. И День Ангела его, Ангел-Хранитель с ним, и святый мученик Сергий Вакх с ним. и Пречистая предстательствует за него.
Я хватаюсь за Горкина, страшно мне. Вижу перед глазами его картинку — «Кончина Праведника». О другой, на какую боялся всегда смотреть, — «Кончина грешника», — страшусь и подумать, вспомнить. Даже у Праведника —
Открываю глаза, чтобы не видеть, оглядываю столовую, тени, собравшиеся в углах. Хорошо, что теплится лампадка, что Маша зажгла лампу. Гляжу на картонки с пирогами, все путается во мне… Господи, неужели
— У-зы… это что — у-зы?.. узлы?..
— Да как те… понятней-то?.. А чтобы душеньке легче изойти из телесе… а то и ей-то больно. Вот и молится о. Виктор — у-зы разрешить. Приросла к телесе-то, вся опутана, будто веревками-узами, с телесе- то. И грехи разрешить, плотские… повязана-связана она грехами плотскими, телесем-то греховным. Вот как срослась она с телесем-то… ну, вот оторвать хошь палец, как больно! А душенька-то со всем телесем срослась, она его живила, кровь ходила через ее, а то бы и не был жив человек. А как приходит ей срок разлучаться, во всем великая боль, и телесе-то уж прах станет, и уж порча пойдет…
От этого мне еще страшней.
Из спальни выходит о. Виктор, а за ним тетя Люба, и притворяет дверь. Батюшка скорбно кивает головой и говорит шепотком, как в церкви перед службой: «что ж, воля Божия… надо принимать с покорностью и смирением». Спрашивает, как лошадка, готова? Тетя Люба говорит Маше, чтобы отвезли батюшку.
Этот сон… — и до сего дня помню.
Будто мы с Горкиным идем по большому, большому лугу, а за лугом будет и Троица. И так мне радостно, что мы на богомольи, и такой день чудесный, жаркий. И вдруг, я вижу, что весь луг покрывается цветами, не простыми цветами, а —