местечек и заканчивается в Шветцингене. Но я чувствовал себя исключенным, изогнанным из нормального мира, в котором люди живут, работают и любят. Я был словно обречен на бесцельную и бесконечную езду в пустом вагоне.
Вскоре я увидел остановку — маленькое строение-навес в открытом поле. Я дернул за лямку, с помощью которой кондукторы подают вагоновожатому сигнал остановки или дальнейшего движения. Трамвай остановился. Ни Ханна, ни ее собеседник не обернулись на мой звонок. Когда я выходил, у меня было такое впечатление, что они провожают меня глазами и смеются. Но с точностью я этого утверждать не мог. Потом трамвай тронулся и я смотрел ему вслед, пока он не скрылся сначала в ложбине и потом за холмом. Я стоял между насыпью и дорогой, кругом были поля, фруктовые деревья и дальше впереди огородное хозяйство с теплицами. Воздух был наполнен свежестью и щебетом птиц. Белое небо окрашивалось над горами в розовый цвет.
Поездка в трамвае была для меня чем-то вроде кошмарного сна. Если бы ее последствия не сохранились в моей памяти с такой отчетливостью, то я бы до сих пор был склонен считать ее кошмаром. Когда я стоял на остановке, слышал, как поют птицы и видел, как восходит солнце, это было для меня похоже на пробуждение. Но пробуждение от кошмара не обязательно приносит облегчение. Как раз-таки оно может по-настоящему заставить тебя осознать, какая жуть тебе приснилась, быть может, даже то, с какой ужасной правдой ты столкнулся во сне. Я отправился домой, из моих глаз текли слезы и только когда я дошел до Эппельгейма, я перестал плакать.
Всю дорогу домой я шел пешком. Пару раз я безуспешно пытался остановить какую-нибудь машину. Когда я проделал примерно половину пути, трамвай обогнал меня. В нем было много людей. Ханны я не видел.
Я ждал ее в двенадцать на лестничной площадке перед ее квартирой, опечаленный, напуганный и злой.
— Что, опять прогуливаешь?
— У меня каникулы. Что с тобой сегодня утром было?
Она отперла дверь и я последовал за ней в квартиру и в кухню.
— А что со мной сегодня утром было?
— Почему ты сделала такой вид, как будто не знаешь меня? Я хотел…
— Я сделала вид, будто не знаю тебя?
Она повернулась и холодно посмотрела мне в лицо.
— Это ты вел себя так, как будто не знаешь меня. Садишься во второй вагон, когда видишь, что я в первом.
— Скажи-ка, почему это я еду в первый день своих каникул в пол-пятого утра в Шветцинген? Только потому, что я хотел преподнести тебе сюрприз, потому, что я думал, что ты будешь мне рада. А во второй вагон я…
— Ах ты, бедняжка. Был уже в пол-пятого на ногах и это — на своих каникулах!
Я никогда еще не слышал иронических ноток в ее голосе. Она покачала головой.
— Откуда мне знать, почему ты едешь в Шветцинген. Откуда мне знать, почему ты не хочешь показывать, что знаком со мной. Это твое дело, не мое. А сейчас — давай уходи.
Не могу описать, насколько я был возмущен.
— Это нечестно, Ханна. Ты знала, ты должна была знать, что я еду в этом трамвае только ради тебя. Как ты можешь думать, что я не хотел подавать вида, что знаю тебя? Если бы я не хотел тебя знать, я бы вообще не сел в трамвай.
— Все, хватит. Я уже сказала: твои дела меня не касаются.
Она встала так, что между нами находился кухонный стол; своим взглядом, своим голосом и своими жестами она давала мне понять, что относится ко мне, как к незваному гостю, и требует покинуть ее квартиру.
Я присел на кушетку. Она до обидного задела меня своим поведением и я хотел потребовать от нее объяснений. Однако я никак не мог подступиться к ней. Вместо этого она обрушила на меня свой выпад. И я начал чувствовать себя неуверенно. Может быть, она была права, не объективно, а субъективно? Могло ли быть так, что она поняла меня неправильно? Или ей пришлось понять меня неправильно? Неужели я обидел ее, нечаянно и всякому умыслу вопреки, но все-таки обидел?
— Извини, Ханна. Как-то плохо все получилось. Я не хотел тебя обидеть, но мне кажется…
— Кажется? Ты хочешь сказать, тебе кажется, что ты меня обидел? Ты не можешь меня обидеть, уж только не ты. Когда ты, наконец, уйдешь? Я пришла с работы, я хочу в ванну, я хочу, чтобы меня оставили в покое.
Она требовательно смотрела на меня. Когда я остался сидеть, она пожала плечами, повернулась, пустила в ванну воду и стала раздеваться.
Теперь я поднялся и вышел из квартиры. Я думал, что ухожу навсегда. Но через полчаса я снова стоял перед ее дверью. Она впустила меня, и я безоговорочно принял все на себя. Да, я поступил бездумно, бесцеремонно, бессердечно. Да, я понял, что она была обижена. Да, я понял, что она не была обижена, потому что я не мог ее обидеть. Да, я понял, что не мог обидеть ее, что она просто не могла позволить себе терпеть мое поведение. В конце концов я был счастлив, когда она призналась, что я сделал ей больно. Значит, она все-таки не была такой неприступной и безучастной, какой показывала себя.
— Ты простишь меня?
Она кивнула.
— Ты любишь меня?
Она снова кивнула.
— Ванна еще полная. Идем, я тебя помою.
Позднее я спрашивал себя, не оставила ли она воду в ванне нарочно потому, что знала, что я скоро вернусь. Не разделась ли она также потому, что знала, что это не выйдет у меня из головы и приведет меня обратно. Была ли это только игра в расстановку сил, которую она хотела у меня выиграть, или что-то другое. После того как мы закончили наш любовный акт, лежали рядом друг с другом и я рассказал ей, почему я сел вместо первого вагона во второй, она поддразнила меня: «Даже в трамвае тебе хочется этим со мной заняться? Ну, ты даешь, парнишка!» И получалось так, что повод для нашего спора был, собственно говоря, совсем ничтожным.
Однако его результат имел для меня значение. Я потерпел поражение не только в этом споре. Я капитулировал после короткой стычки, когда она пригрозила мне тем, что готова отвергнуть меня, порвать наши отношения. В последующие недели я больше не устраивал с ней даже коротких стычек. Когда она грозила мне, я тут же безоговорочно капитулировал. Я все брал на себя. Я признавал за собой ошибки, которых не совершал, сознавался в намерениях, которых никогда не имел. Когда она делалась холодной и черствой, я упрашивал ее снова сжалиться надо мной, простить меня, любить меня. Иногда у меня появлялось такое чувство, что она сама страдает из-за своей холодности и черствости, что она стремится к теплу моих извинений, заверений и заклинаний. Иногда я думал, что ей просто нравится испытывать чувство триумфа. Но, так или иначе, у меня не было никакого выбора.
Я не мог говорить с ней на эту тему. Разговоры о наших спорах вели к очередному спору. Пару раз я написал ей длинные письма. Но она не ответила на них, и когда я спросил ее об этом, она спросила в ответ: «Ты что, опять начинаешь?»
11
Сказать, что после того первого дня моих каникул мы не были больше счастливы, не соответствовало бы истине. Мы никогда не были так счастливы, как в те апрельские недели. Каким бы затаенным не был тот первый спор и, вообще, все остальные наши споры — все, что открывал нам наш ритуал чтения, мытья в ванне, любовной игры и лежания рядом друг с другом в постели, все это действовало на нас самым благодатным образом. Помимо того, она связала себя тем своим упреком, что я не хотел тогда знать ее. Если я хотел показаться с ней где-нибудь, то она не могла предъявить мне принципиальных возражений.