То же самое было и с будущим. Конечно, я не строил планов насчет женитьбы и создания семьи. Но, скажем, связь Жюльена Сореля с мадам де Реналь трогала меня больше, чем его связь с Матильдой де ля Моль. Феликса Круля мне хотелось видеть под конец в объятиях его матери, а не дочери. Моя сестра, изучавшая германистику, поведала как-то за едой о литературном споре на тот счет, имел ли господин фон Гете любовную связь с госпожой фон Штейн, и я к полному изумлению всей семьи стал энергично отстаивать данное предположение.
Я представлял себе, как могли бы выглядеть наши отношения через пять или десять лет. Я спрашивал Ханну, как она себе это представляет. Но ей не хотелось думать наперед даже до пасхи, когда я на каникулах планировал совершить с ней велосипедную прогулку за город. Выдавая себя за мать и сына, мы могли бы взять где-нибудь на двоих комнату и провести вместе целую ночь.
Странно, что я не испытывал неловкости, представляя себе такую возможность и предлагая ее Ханне. Находись я в дороге со своей матерью, я бы до последнего настаивал на отдельной комнате. Я считал, что уже вышел из того возраста, когда мать должна сопровождать тебя к врачу, в магазин за покупкой нового пальто или встречать тебя на вокзале. Когда моя мать шла со мной куда-нибудь и по дороге нам встречались мои школьные товарищи, я боялся, что меня примут за маменькиного сыночка. Однако выйти на улицу с Ханной, которая хоть и была на десять лет моложе моей матери, но сама вполне подходила для этой роли, отнюдь не представлялось мне зазорным. Наоборот, это наполняло меня гордостью.
Когда я вижу сегодня тридцатишестилетнюю женщину, я считаю ее молодой. Но когда я вижу сегодня пятнадцатилетнего подростка, то я вижу перед собой ребенка. Я удивляюсь, сколько уверенности придала мне Ханна. Мой успех в школе заставил учителей приглядеться ко мне повнимательнее и заручил меня гарантией их уважительного отношения ко мне. Девочки, с которыми я сталкивался, заметили, что я не сторонюсь их, и это им импонировало. Я хорошо чувствовал себя в своем теле.
В моей памяти, четко запечатлевшей и ярко освещающей наши первые встречи с Ханной, последущие недели, прошедшие между тем нашим разговором и концом учебного года, следуют расплывчатой, неразделимой чередой. Одна причина тут заключается в частоте наших встреч и интенсивности их протекания, другая — в том, что до этого у меня никогда еще не было таких наполненных дней и моя жизнь никогда еще не шла в таком быстром и плотном ритме. Когда я вспоминаю свою учебу в те недели, то не могу отделаться от впечатления, что я просто сел тогда за письменный стол и так и остался сидеть за ним до тех пор, пока не наверстал все то, что было пропущено мною за время желтухи, пока я не выучил все слова, не прочел все тексты, не осуществил все математические доказательства и не соединил друг с другом все химические формулы. О Веймарской республике и Третьем рейхе я успел прочитать, еще лежа больным в постели. Точно так же и сами наши встречи вспоминаются мне как одна единственная долгая встреча. После того разговора они всегда проходили во второй половине дня: когда Ханна работала в вечернюю смену — с трех до половины пятого, в других случаях — в пол-шестого. В семь в нашей семье садились ужинать и Ханна поначалу подгоняла меня, чтобы я ненароком не опоздал домой. Но через некоторое время рамки полуторачасового лимита были раздвинуты и я начал придумывать всякие отговорки и пропускать ужин.
Виной тому было чтение вслух. На следующий день после нашего памятного разговора Ханна спросила меня, что мы проходим в школе. Я рассказал ей об эпосах Гомера, речах Цицерона и истории о старике и его схватке с рыбой и морем, написанной Хемингуэем. Ей захотелось послушать, как звучат греческий и латинский языки, и я прочитал ей несколько мест из Одиссеи и из речей Цицерона против Катилины.
— А немецкий ты тоже учишь?
— То есть как — немецкий?
— Я имею в виду, учишь ли ты только иностранные языки или в своем собственном языке тоже есть еще что поучить?
— Мы читаем разные произведения.
Когда я болел, наш класс читал «Эмилию Галотти» и «Коварство и любовь».[1] Скоро нам предстояло писать сочинение по этим пьесам и, следовательно, я должен был прочесть оба произведения, что я и делал после того, как заканчивал все остальные задания. Но было это уже, как правило, в позднем часу, я плохо соображал от усталости и на следующий день уже не помнил того, что прочитал, и мне приходилось браться за чтение заново.
— Почитай-ка мне!
— Читай сама, я принесу тебе эти книги.
— У тебя такой приятный голос, парнишка, мне больше нравится слушать тебя, чем читать самой.
— Ну, не знаю…
Но когда я пришел на следующий день и хотел поцеловать ее, она отстранилась.
— Нет, почитай мне сначала.
Она не шутила. Мне пришлось полчаса читать ей вслух «Эмилию Галотти», прежде чем она пустила меня в ванну и потом к себе в постель. Теперь я был рад мытью в ванне. Желание, с которым я пришел к ней, за время чтения как-то само собой улетучилось. Прочитать пьесу так, чтобы суметь мало-мальски выделить разные действующие лица и вдохнуть в них жизнь, требует от тебя определенной концентрации. В ванне желание снова возвращалось. Читать вслух, мыться в ванне, заниматься любовью и потом еще лежать немного рядом — это стало ритуалом наших встреч.
Она была внимательным слушателем. Ее смех, ее пренебрежительное фырканье и ее возмущенные или одобрительные возгласы свидетельствовали о том, что она увлеченно следила за сюжетом пьесы и считала как Эмилию, так и Луизу глупыми девицами. Нетерпение, с которым она иногда просила меня читать дальше, исходило из ее надежды, что глупости в конце концов должен быть какой-то предел: «Нет, ты посмотри только, этого не может быть!» Иногда мне и самому хотелось читать, не останавливаясь. Когда дни стали длиннее, я читал дольше, чтобы оставаться с нею в постели до наступления сумерек. Когда она засыпала на мне, во дворе замолкала пила, начинал петь дрозд и предметы в кухне приобретали одну только полуяркую-полутемную серую окраску, тогда я был вне себя от счастья.
10
В первый день пасхальных каникул я встал в четыре часа утра. Ханна работала в первую смену. В четверть пятого она выезжала на велосипеде в трамвайный парк и в пол-пятого ехала в трамвае на Шветцинген. По дороге туда, сказала она мне, трамвай часто бывает пустым, только на обратном пути он заполняется пассажирами.
Я сел в трамвай на второй остановке. Второй вагон пустовал, в первом рядом с вагоновожатым стояла Ханна. Я не решался, в какой вагон мне войти, в первый или второй, и выбрал второй. Он обещал некоторую интимность, объятие, поцелуй. Но Ханна не подошла ко мне. Она не могла не видеть, что я ждал на остановке и сел в трамвай. Поэтому он ведь и остановился. Но она не отходила от вагоновожатого, болтала и шутила с ним. Я видел это.
Трамвай проезжал одну остановку за другой. Никто не стоял на них и не ждал. Улицы были пустыми. Солнце еще не взошло и под белым небом все лежало в бледном свете: дома, припаркованные машины, покрывающиеся зеленью деревья и цветущие кусты, шар газового котла и горы вдали. Трамвай ехал медленно; по всей вероятности, расписание его движения было составлено с учетом времени нахождения в пути и задержки у каждой остановки и теперь езду надо было растягивать, потому что остановки выпадали из графика. Я был заперт в медленно едущем трамвае. Сначала я сидел, потом перешел на переднюю платформу и попытался зафиксировать Ханну взглядом; она должна была почувствовать мой взгляд на своей спине. Через какое-то время она повернулась и пристально посмотрела на меня, после чего снова принялась разговаривать с вагоновожатым. Поездка продолжалась. За Эппельгеймом трамвайные пути были проложены не на проезжей части дороги, а рядом с ней на насыпи из щебня. Трамвай ехал теперь быстрее, равномерно постукивая колесами, точно поезд. Я знал, что эта линия ведет через несколько пригородных