Галя покачала головой. Не одобряя, но снисходя, налила в мензурку ровно пятьдесят граммов спирту, развела в стакане с водой. Для закуски ночному приставуну достала из ящика стола карамельку.
— Эх, бесова душа! Не дает мне судьба нежным-то побыть. Этак бы раствориться в нежности-то, самые бы сладкие слова наговорить. Да никак — Федор залпом выпил, карамелькой не закусил, чтоб острее и дольше ощущать горечь внутри. — В твои дежурства мне хоть из госпиталя переселяйся.
Заслоняя как бы себя и опять называя Федора на «вы», Галя допытывалась:
— Сами однажды проговорились, что невеста ждет. Она, наверно, красивая?
— За красивую-то и плата больше, — не впрямую ответил Федор. — Вон белешенек на тебе халат, так к нему всякая пыль быстрей липнет. А поставь хоть малое пятнышко, уж и весь халат чистым не назовешь. — Он исподлобья поглядывал на Галю, невесело думал: «Ломается, ломается, а потом уступит. Не мне — так другому. Офицеру какому-нибудь видному. Вон она какая — наливное яблочко! Хоть и говорит, что мужика ждет, да разлука-то и ей не медом. Личико-то загорелось! Эх!»
Слегка опьянелый, Федор ретировался. В палате, негромко ругаясь, толкал в плечо Палыча, который храпел так, что в пустом стакане дребезжала чайная ложка… Захлопывал раскрытую книгу на тумбочке у Христофора. Книгочей Христофор перебрал почти всю госпитальную библиотеку, но не усвоил древней приметы: нельзя на ночь оставлять книгу раскрытой — памяти не будет…
Сделав такой обход, Федор с тоскливыми мыслями, придавленными расслабительной дозой спирта, ложился в свою койку. Засыпал не сразу. Ворочался. Елозил щекой по подушке. Мысленно елозил по неотъемлемому прошлому. Не только вожделенные домогательства, которые поднимала раздразнительно- милая Галя, не только могучий треск носоглотки Палыча расшатывали ночной сон Федора. Ко всему сущему и ежечасному, словно неутихающая боль от раны, его терзала неизбывная Ольга.
«Ольга твоя тут совсем сдурела. Ездила в областной военкомат. На фронт просилась. Говорит, отправьте на курсы медсестер, а потом на войну. Буду раненых с поля боя выносить. Правда, в военкомате ей отказали. Говорят, для тебя колхозная работа и есть фронт. А колхозный председатель наш, когда узнал про такое дело, отругал Ольгу. Сказал, что никуда ее не отпустит. Всех мужиков забрали, да если еще девки да бабы уйдут, все с голоду повымираем. Я тоже с ней сколь раз говорила. Чего, мол, ты навыдумывала! А она говорит, все мне здесь пусто стало. Я-то понимаю, чего с ней такое творится. Тебя она ждет, а ты молчишь. Безответно ей маяться — хуже нет. Ты бы написал ей, Федь. Она живой человек Про тебя-то каждый час, поди, думает…»
Это были строки из письма Лиды — из нежданного послания, которое Федор получил накануне ранения. А письмо от Ольги он берег в кармане гимнастерки уже несколько месяцев, но ответить так и не сподобился.
Еще прежде, находясь в войсках первые месяцы и получая из дома почтовые треуголки, он исподволь ждал листочка от Ольги. Ждал то с радостью, то с опасением. Он боялся самого себя. Вдруг весь хлам пережитых дней сгинет разом и опять кандалами скует привязанность к Ольге? Опять живи зависим и подчинен любви к ней и жгучей ревности. Опять за каждый ее поступок бойся. Натворит она чего — сойдется с кем-то — иди, сызнова расхлебывай. Разве не нахлебался? Девичье сердце не угадать. Сам собой порой управлять не можешь, будто дьявольская сила ведет. Значит, такая же сила и на других распространяется. А на женские чувства и подавно никакого управителя нет.
«Куда она там засобиралась? На фронт, видишь ли, ей захотелось. Раненых выносить. На подвиги, глупую, потянуло. Искать себе приключений-то», — мысленно бунчал Федор, но намерения Ольги были ему понятны. Человек в одиночестве жалеть себя не хочет. Чего ему себя беречь? По скучной прямой дороге идти? Ему остренького подавай. Преснятиной он и так сыт. «Ладно, у нее свой ум. Пусть живет, как пожелает. Мешать не стану!» — казалось бы, твердо заявлял Федор.
Иногда он силою издевательств над собой пробовал изымать воспоминания об Ольге. Язвительно тыкал в себя: «Мало тебе, олуху, досталось? Разве лагерная вошь да вор Артист мало тебе уроку дали? Выживешь на войне — будут тебе десятки, сотни девок Одна другой краше, одна другой преданней!» Чужесть и невыплеснутая обида к Ольге владели им в такую злобствующую минуту. Но чаще, все чаще и чаще, сливаясь почти в поминутное желание, Федора занимала щемящая мечта повстречать Ольгу. Хоть краешком глаза повидать! Хоть одним пальчиком прикоснуться!
До сих пор Федор казнился, что не разгадал Ольгу и не сделал ей шаг навстречу на той жаркой вырубке, где однажды собирали землянику. На вырубке Ольга споткнулась об корень пня, просыпала лукошко с ягодами. Земляника была сочная, даже чуток переспелая: подыми ее с мелкого хвойного мусора — от нее только красная чечка, а уже не ягода. Ольга села на пень возле просыпанного лукошка, вся бледная, вся дрожит от досады. Глаза застят слезы. Будто не ягоды извела, а свалилось на нее горькое горе.
— Другой наберем, — утешал ее Федор, нагнувшись к ней. — Нечего убиваться, Оленька. Ягод еще полным-полно.
Тут Ольга порывисто обняла Федора, прижалась к нему, как напуганное дите жмется к взрослому, пронзительно зашептала:
— Никто тебя так любить не будет, как я буду. Всех сильнее буду тебя любить. Вдвоем мы с тобой горы одолеем. Ты не предавай меня только. Одну не оставляй. Обманом не живи. Обман-то всякую любовь подточит. Не ходи к Дашке. Пожалуйста, не ходи. — И уже совсем слезным, едва уловимым шепотом: — Я сама тебя любить буду. Вся любить буду. Душу и тело отдам… Вот вся я твоя, и ты моим весь будь!
Федор в тот момент даже растерялся и Ольгиного чувства на себя не примерил… Ему просто сделалось ее жалко. И впрямь она как дитя. Только и погладил ее по головке. А потом всякий раз, проходя мимо вырубки, даже в зимнюю снеговитую пору, смотрел на это место со странным виноватистым чувством. В то время, когда с дрожью в голосе признавалась ему Ольга, он только начинал похаживать к Дарье. А сама Ольга еще знать не знала Савельева. Кто кого обманул? Почему вслед за Дарьей стал помехой несчастный Савельев? — тому объяснения не находилось. Все б могло объясняться девичьей переменчивостью, да как-то связно не объяснялось. А если месть? Так месть для любви — не сестра, не подруга, не дальняя родственница. Месть — что тот пень на дороге, об корень которого запнешься и попортишь добрую ягоду… Да и что такое человечья-то любовь? Есть ли у нее твердь? Или все это ветер? Блажь? Из тюрьмы любовь и вовсе кажется забавой для свободных и сытых. Любовь над голодным и униженным власти не имеет! Но вот война. Война кровавей и страшней неволи, но всякий на войне любовью напитан. Даже победа чего будет стоить, ежели не последует за нею любовь? Всяк из солдатской братии о любви мечтает. Иной слова о ней вслух не проронит, но с нею живет. Во сне имя любимой шепчет… Тем более теперь, когда фашистских псов паршивых гнали со всех фронтовых краев, когда все верили, что уже скоро доберутся до виселицы, на которой вздернут Гитлера — этого заклятого супостата…
«Будь чего будет, Ольга! Твоя Лида мне не решальщик. Я теперь никому, кроме себя, не верю…» Буйствовали, ходуном ходили, как хлябкая ставень на ветру, облитые то злостью, то елеем ночные думы Федора.
Но наутро солнце взбиралось наново, давая очередной круг госпитальной передышке вдали от передовой. Галя разносила градусники. Ей говорили комплименты. Потом она собирала градусники. Ей опять говорили комплименты. С непритязательной болтовни открывался день.
— Скажи нам, Палыч, — с ернической любезностью обращался Федор к ездовому, — вот ежели бы тебе выпала возможность полюбиться с Галей. А в тот же час по полю бродила бы ничейная кобыла. Чё бы ты выбрал?
Палыч приподнимал с постели голову. Из-под повязки, которая нависала у него над бровями, остро глядел на Федора, точнее вслушивался в вопрос.
— Полюбиться с Галей? — переспрашивал он, и рот его расползался в сомнительной ухмылке.
— Но в это время — в это время! — ничейная бы кобыла-
Круглые щеки Христофора начинали сильнее круглеть от улыбки, смеховые слезы копились на нижних веках; предчувствие Федорова подвоха заранее веселило.
— Конечно б, ее взял! — заявил Палыч. — Где ж ты найдешь такого остолопа, который бы от такого счастья отказался?
— От кобылы?