жилистые, с крепкими подбородками, в коротких сапогах, с орлами на касках Курты и Гансы (да леший знает, как их там еще) — оголтелые, свято преданные чему-то.
— Лешка, — негромко позвал Федор (за сегодняшний день он впервые говорил связно и осмысленно). — Вот сидим мы с тобой здесь, под Курском, в поле. Это мне понятно. Мы тут на своей земле. Здесь такие же русские мужики живут, что у тебя на Оке, что у меня на Вятке. А они-то по кой хрен? Вон трупов-то сколь! Зачем? Ты, Лешка, знаешь, зачем они здесь?
Лешка остановил движение иглы, улыбнулся молочно-розовым ртом и пожал плечами.
Еще часто на войне Федора будет мучить вопрос: «Зачем все это?» Он даже не будет произносить его вслух или мысленно, но неразрешимая смута будет возникать в нем при виде немецких трупов. В этой смуте не будет жалости, но много — безадресного упрека и печали.
В лощину наползал туман. В тумане уродливыми гробинами темнели подбитые танки. Старшина Косарь приехал на позицию с полевой кухней, кормил остатки батальона кашей, выдавал водку и сухпайки на завтрашний день. Полуторка с красным крестом забирала раненых, чтобы свезти в тыл. Похоронная команда зарывала в землю убитых. Становилось сумрачно. Солдаты валились с ног от усталости.
Ночью над нейтральной полосой то и дело вспыхивали осветительные ракеты. Иногда немецкий пулеметчик посылал для острастки в темноту длинные очереди трасс; из неспящего орудия с проклятым воем вырывалась дежурная немецкая мина. Далеко за лесом колебалось на небосклоне багровое зарево какого-то гигантского пожара. Время от времени в небе то с запада, то с востока нарастал и куда-то уходил гул моторов: самолеты шли на ночную бомбежку.
Из десяти солдат отделения сержанта Буркова уцелело двое: Федор Завьялов и Лешка Кротов. В блиндаже отделения им было этой ночью просторно.
7
На другой день оставшиеся бойцы батальона кучковались поблизости от командирского наблюдательного пункта. Им выпала везучая передышка. Во-первых, немцы сузили фронт наступления, пробили брешь на соседнем участке и, как вода в запруде, проточив насыпь, устремляется в промоину, устремились в прорыв; во-вторых, за спиной затаился перекинутый по приказу Исаева танковый полк из новеньких «тридцатьчетверок», готовых встать в заслон обороны или ринуться в контрудар; в-третьих, был жив сам капитан Подрельский.
В ходе вчерашних боев Подрельский почти не отдавал приказов, но его присутствие исключало панику. Он не мог управлять действиями всех солдат, это было невозможно и не нужно, но он был все время где-то поблизости, и этот факт придавал солдатам чувство собственной стойкости. Он не мог беречь солдат, он знал, что батальон не выведут с передовой, пока мало-мальски способен держать оборону, но он бестрепетно принимал эти обстоятельства и безгласно распространял их на остальных. Он в равной мере брал на себя всю случайность, запланированность и необходимость смерти на здешнем рубеже. Иногда Подрельский неторопливо проходил по траншеям, кому-то кивал головой, жал руку пулеметчику, говорил с сапером, ругал и даже замахивался кулаком на связиста, но позже поощрительно хлопал того ладонью по плечу — он все время оставался среди подчиненных. Вряд ли он это делал только по психологии военной науки. Он делал это еще по природному долгу крупного человека — покровительствовать меньшим и слабым. Где находился командир, там было спокойнее, там тверже стоялось на земле. Будто рядом — отец.
Подрельский долго смотрел в бинокль, казавшийся очень маленьким в его огромных руках, и говорил сам с собой:
— По-за лес ушли. Как бы не отсекли. Не хватало нам в окружении оказаться.
Он оглянулся и, увидев Федора Завьялова, поманил к себе.
— На, — комбат снял с шеи бинокль и протянул Федору. — Гляди туда, где береза двухстволая. Видишь?
Федор приложил окуляры к глазам и, поразившись увиденному, радостно ответил:
— Рукой бы, кажется, до березы-то дотянулся.
— А просеку?
— И просеку вижу, товарищ капитан.
— Просека заминирована. Ее не переходи. Правее держись. Пересечешь лес и позыркай там хорошенько. Нет ли движения какого. Дорогу обследуй вдоль леса, следы погляди. Не заблудишься?
— В этих лесах и блудиться-то негде. Я не такие видывал.
Подрельский покосился на татуировку на руке Федора, догадливо мотнул головой.
— Товарищ капитан, — к комбату подскочил Лешка, вытянулся по струнке. — Разрешите и мне с Завьяловым. Чего два глаза не доглядят, четыре заметят.
— Я бы и отделение послал, да у меня вас всего-то… Ладно, ступайте. У старшины бинокль возьмите и боеприпасы. Скажите, я приказал.
— Есть! — по-бойцовски ответил Лешка.
Перебежками, а где-то на брюхе от ямы к яме, от куста к кусту, остерегаясь обстрела, Федор и Лешка перебрались в редкий прилесок. Потом — уже в полный рост — в глубь леса. На укромной поляне сели передохнуть.
Здесь, под защитой лесных кущ, хранилась мирная тихость и чистая — бездымная, беспороховая — духовитость зелени. Отдаленный грохот какой-то канонады казался менее слышен, чем зудливое попискивание комарья и полет слепня. На поляну столбом падало полуденное солнце; в терпком зное над желтоцветом кружил полосатый шмель; бесперебойно трещали кузнечики; в лиственных вершинах перекликались птицы. Даже не верилось, что повсюду за лесом — огненные края фронта.
Лешка, как игрушкой, забавлялся биноклем: то с одной стороны, то с другой подносил его к глазам. Федор, наблюдая за ним, шутейно спросил:
— Скажи, Лешка, по правде: изнасильничал ты бабу-то или нет? За что тебя в штрафники прописали?
— Вот еще! — возмутился Лешка. — Я и не думал ее насильничать. Она, понимаешь, в бане мылась, а я подглядеть хотел. Она красивая, пышная, титьки такие большие. — Он рассмеялся. — У меня недалеко от бани пост был. Я и вину свою признал, что от поста отлучился. А насильничать не хотел. Испугалась она здорово.
— Ты чего ж, и не потискал ее? — с усмешкой спросил Федор.
— Ей холодной воды в бане не хватило. А рядом — озеро. Она и пошла, нагая, с ведром. Завернула за угол, а там я. Она как заорет во всю глотку. Я на нее: не ори ты! не выдавай меня! Рот ей заткнул и обратно в баню поволок. Объяснить хотел, успокоить. А тут возьмись комендант, злой как собака… — Лешка поднялся с земли. — Мне сейчас обязательно отличиться надо. Пусть с меня обвинение снимут. У меня, понимаешь, мама учительницей работает. Если до нее дойдет — стыд-то какой. Я потому с тобой и вызвался. Чтоб на виду у командира быть. Понимаешь?
— Понимаю.
— А ту бабу-то мне бы и не одолеть. У меня, — краснея и глядя в сторону, признался Лешка, — честно сказать, ни одной бабы не было. Женщин, вернее… Пошли, Федь, комбат ждать будет.
Лешка шел впереди, крутил головой, иногда для чего-то приставлял к глазам понравившийся бинокль. Гимнастерка на нем вздулась, будто он горбат. Ноги он ставил замысловато: казалось, что сейчас запнется за свои же пятки — корпус выдавался вперед, а ноги запаздывали. Автомат он держал наперевес, сумка, где лежали гранаты, перекинутая через плечо, била ему при ходьбе по боку. Ненароком Федор заметил на штанине у него вчерашний шов. «Долго прослужит, намертво ушил…»
— Стой! — Лешка резко остановился, Федор даже наткнулся на его спину. — Чуешь, будто соляркой пахнет?
В духмяную насыщенность леса откуда-то чужеродно струился машинный запах. Дальше пошли тихомолком. Бесшумно подныривали под ветки, оглядывались, вслушивались. Впереди, в прогалах между деревьев, показалось поле. Лес кончился, его окаймляла дорога. На солнце желтел дорожный песок,