кулаке держит и себе спуску не дает.

Федор правил оселком лезвие новенькой финки, к которой приладил цветную наборную рукоять; намеревался сбыть нож ворам за шамовку. С Волоховым ни потатчиком, ни поперечником в разговор не вступал, но указал ему мимоходом:

— Гляжу я на тебя, Семен, слушаю… Много ты, видать, знаешь. А нету в тебе…

— Чего нету? — насторожился Волохов, остро уставил черные глаза на напарника.

Федор помедлил с разъяснением; вспомнил, как складно выражался врач Сергей Иванович, как по-культурному протирал круглые очки и тихонько трескал суставами тонких пальцев.

— Ты, Семен, вроде учен. В студентах, говоришь, хаживал. В барскую игру бильярд играл. В унтер- офицеры выслужился. А послушать тебя — ты мужик мужиком. Матюг на матюге загибаешь. Никакой красивости в твоих речах нету.

— Чего-о? — встрепенулся от нежданной претензии Волохов. Толстые брови на лице поднялись вверх.

— Не в обиду сказал, — извинительно поправился Федор. — Доктора Сухинина вспомнил. Он уж больно гладко говорил. Его и обоспорить иной раз хочется, да не станешь. Умных слов не наберешь, чтобы спорить-то. Про писателей мне рассказывал.

— Эх, парень! Красивости, вишь, захотел, — как кипящий котел забурлил Волохов. — Мужиковство ему не понравилось… Да мужик-то против всякого культурного прыща в сотню раз честней! У мужика хоть и дури в башке много, зато дерьма в душе нет! Мужик прост. Он за землю, за хлеб воевать пойдет. За свое постоит. Но чтоб в чужие мозги заморскую философью вталкивать, Бога клеймить — тут краснобаи постарались. Заставь этих белоручек, писак этих, землю пахать — не смогут. Дай топор в руки — избу не срубят. Зато смуту навести — первые. Ентелигенция блядова! Взбаламутили страну, а расхлебывает мужик! — все пуще расходился Волохов. — Я твоего Сухинина судить не берусь. Не знаю, что он за птица. Но других очкариков повидал — во, — Волохов чирканул ладонью по горлу. — Я еще в революцию, парень, их досыта наслушался. В Питере обучался. На митинги шастал. Газетенки почитывал. У того же «барского» бильярда трепачей видал. Нигилисты, демократы, кадеты, эсеры, либералы, писаки разные. Да все эти отпрыски барские, барчуки, мелочь мещанская — знай трещали о России, да толком не служили ей. Из собственных штанов выпрыгивали, лишь бы прославиться, покрасоваться! Про народец кричали, а от него же нос воротили. На самом-то деле знаешь о чем думали? Об ужинах в ресторациях, о бабешках, о театрах, о Парижах. Для них в этом настоящая-то цель жизни была! Их и в германскую в окопах не найти. И в гражданскую шашками не рубились. Подвывали только — то белым, то красным… Морды-то, понятно, у них приличествующие. Очки, бороденки, шляпы, воротнички белые. Сопли в надушенные платки высмаркивали. А внутри-то — гниль! Чистая гниль, я тебе скажу, парень! Тут уж верный знак ежели ентелигенция затрубит про народ — жди беды. Накличут смуту. Тогда уж точно — спасай Россию!.. Дядька-то Усатый изверг, да прям. По заслугам их прищучил — сучье семя!

— Кто знает, может, твоя правда, Семен. Только ты ее со своего краю видишь, — уклончиво согласился Федор, но доктора Сухинина на разоблачительство Волохова не отдал. Высказался: — Сергей Иванович вряд ли из штанов выскакивал, чтобы прославиться. Его сердце другой червь изъел. Он по любовной части страдалец.

— Во-во! У них и в любви-то все сикось-накось было. Развратничали да друг с другом бабами менялись. Жалкий-то человек и в любви жалок! А все умничанье ентелигенции этой — чтоб свою гниль замазать… Да катились бы они к едреной матери! Сами друг друга предадут и изгрызут, как последние суки. — Волохов махнул рукой. Некоторое время он сидел сгорбленный и понурый, а уж после заговорил вполне миролюбиво: — Обида меня, парень, берет. Сколько людей в жерновах смолотили, а покою нет. Опять Бог испытанье послал. — Он придвинулся к Федору поближе. — Из тюрем на фронт призывают. Слух идет: статья и срок — без разницы. Лишь бы не политический, «контриков» брать не будут. Я проситься стану, рапорт подам.

— Это правильно, — поддакнул Федор, вертя в руках отточенную финку.

В бригаду Федор вернулся ученым. Теперь он мог урвать по знакомству в столовой лишнюю миску баланды. Мог закосить под больного и выпросить на денек освобождение от работы у новоприсланного лекпома. Имел прибыток за свое рукомесло у блатарей. Но никакой страховки и гарантии от близкой подлости, за которой стояли стукачи, надзиратели, тот же воровской стан.

Федор все еще держал в руках финку, когда в барак ввалился — с морозу красномордый — начальник режима в сопровождении двух вертухаев. Начальственный обход.

Начальство лагеря, как всякое начальство в русском жизнеустройстве, то послабляло вожжи, позволяя надувательство и разгильдяйство, то неожиданно стервенело и наводило образцовый, беспыльный порядок Взбалмошный Скрипников, в очередной раз вернувшись из тюремного управления, где получил взбучку, спустил собаку на начальника режима за плохую будто бы лагерную дисциплину, а тот, в свою очередь, — на низшую иерархическую ступень: отыгрывался на надзирателях и совместно с ними — на зэках.

Федор сунул финку в тайник — в матрас, но сделал это запоздало и суетливо. Один из надзирателей заметил его подозрительную копошню, кивнул начальнику режима. Шмона не избежать.

— Твои нары?

— Мои, гражданин начальник.

— Ну-ка, вытрясите его матрас!

Вместе с клочьями лежалой соломы полетели на пол: финка, сапожный нож, шило, заготовки к наборным рукояткам, опасная бритва.

— Твое?

— Мое, гражданин начальник, — признался Федор. Прикинуться лабухом, отпереться — все равно б не прошло. Не выпутаться. Пожалуй, только бы крепче разозлил проверяющего.

— Знаешь, что не положено?

— Да, гражданин начальник.

— …

— Нет, гражданин начальник.

— …

— Слушаюсь, гражданин начальник.

26

Морозная куржавина мохнато лепилась по верху стен и по потолку карцера. Земляной пол засыпан грязными, слипшимися в стылости опилками. Нар в карцере нет. Узенькое оконце в слое льда — единственная мутная пробоинка к свету. Лагерный карцер по убогой архитектурной задумке точно такой же, как морг, в который Федор с кривым Матвеем таскал «жмуриков» из санчасти. Сруб, углубленный в грунт — наподобие землянки. Печек в камерах не положено. Печка только в коридоре — согревает охранника вместе с его отупелыми от однообразия мыслями, а провинившимся заключенным от нее проку — шиш да маленько.

Федор жмется в углу, где поменьше инея и меньше сквозит от окошка. Сунув руки в рукавицах в карманы, напрягается всем телом, чтобы сдержать в себе ознобную дрожь, а потом разом расслабляется — и некоторое время холод не пробирает его насквозь… Иногда Федор встает, ходит, топчется по квадрату камеры: и в валенках ноги мерзнут — старается их растеплить в движении, оживить кровь. Он всего-то несколько часов в карцере, а быть ему несколько суток На трехсотграммовой пайке хлеба да на воде. К тому ж вдарили морозы. Зима хоть и чалила к своему итогу, но конец февраля уготовила трескучий.

— Эй ты! Переползай сюда, в мой угол! Заморозишь внутренности-то — копец! Здесь прижмемся друг к дружке — теплей, — крикнул Федор сокамернику.

В другом углу карцера, скорчась, лежал человек в глубоко натянутой шапке, укрыв голову воротом

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату