четвероногому другу.
Живя в сторожке, старик уже несколько месяцев не встречал людей и даже не знал, что делается в мире: кончилась ли война или немец уже подошел к берегам Вятки…
Небо низко висело над землей. День стоял тучливый, пасмурный, с ветром. Волны хвойного шума катились по лесу, скрипели стволы, облетали хилые высохшие ветки. Старец Андрей недовольно озирался. Погода, которую он выбрал себе для вылазки из лесу, оказалась сменчивой. Скоро посыпался снег, а на открытых местах вьюжило.
— Понесло нас не к часу, — сказал старец, обращаясь к своему кобелю.
Пес, однако, походу радовался и повиливал хвостом. Должно быть, привыкший сопровождать старика на охоту и получавший от удачной охоты мзду, он надеялся, что впереди у него — добыча и добрые сытые перемены.
Когда они выбрались на дорогу, порывы ветра стали весьма ощутимы. Наворачивалась метель. Ветер, завихряясь и меняя направление, со всех сторон хлестал мелкой льдистой крупой.
Кругом было пустынно и так же одиноко, как в глубине леса. Лишь санные следы да следы лошадиных копыт, еще не окончательно укрытые снегом, говорили о том, что в мире существует еще кто-то, кроме старца и кобеля. Кто-то еще уцелел…
— Вон как метет, — сказал старик, поглядывая по сторонам, где небо и земля все больше смешивались и терялись в едином одеянии пурги.
Санный след на дороге заносило почти на глазах. «Да-а, непогодь, — призадумался он, опершись на толстый посох. — В непогодь человеку с пути-то сбиться легко. Заплутаешь, намаешься. А когда на верную дорогу-то выйдешь — глядишь, а жизнь-то уж и прошла… Хорошо под ясно солнышко-то прожить. Да вот уж полвека скоро будет — на русского человека все непогодь. И стариков в германскую да в революцию помотало. И молодым ныне воевать досталось». Старец Андрей еще недолго повыждал и покачал головой: — Не видать никого! — Обернулся на кобеля: — Давай-ка вертаться. Ну! Пошли.
Пробираясь по лесу, старец Андрей и без того притомился. Шагать обратно, во вьюжистую мглу, было куда труднее. Уже не какая-нибудь хворь, у которой есть симптомы и от которой придуманы лекарства для лечения, а сама изношенность сказывалась во всем, когда-то прочном, организме. Да еще протез на ноге.
Старик уж повернул на обратный путь, ступил в позатянутые снегом лунки своих же следов, но сквозь метелицу услыхал дребезжащий голосок бубенца. Скоро на дороге показалась гнедая лошадь под попоной, убеленной снегом. Под дугой лошади трепыхался колоколец. Когда розвальни поравнялись, старик разглядел толсто укутанную в шаль бабу.
— Тпру! — крикнула она и натянула вожжи. Сани остановились.
В извозчице старец Андрей признал раменскую письмоносицу Дуню, бабу добрую, ходкую, со всеми известиями…
— Садись давай, дедушка! Поехали до села! Пуржит. Некогда! — окликнула его Дуня.
— Нет, я после… — Старик подошел ближе к саням. — Мне б только про Лизу узнать, про Таньку.
— Живые они. Как все — впроголодь, да живые, — сказала Дуня. — Лиза уж искать тебя собиралась. Все пеклась, жив ли ты, дедушка?… Морозы-то крещенские стояли — не продохнуть. Говорила, как отеплеет, на лыжах к тебе пойдет… А Танька-то перед Рождеством сильно хворала. Надорвалась она, животом мучилась. В жару цельну неделю металась. Лиза с бабкой Авдотьей попеременкам возле нее сидели. Еле выходили… Бревна ледяные бабы-то сгружали. Танька и сунулась Лизе-то помогать. Да ведь ребенок… Сейчас ребенкам-то хуже, чем большим. Одни глаза остались…
«Да-а, — в горьком раздумии помолчал старик — Таньке-то бы теперь поберечься… Может, зря я к ним на зиму-то не перебрался», — мысленно укорил себя.
— Кланяйся от меня. — Старик слегка приподнял свою шапку и чуть нагнулся в поклоне. — А война как? Не кончилась?
— Да где там! Немцев только под Москвой остановили, — ответила Дуня. — Зять твой, Егор Николаич, как раз в тех местах воююет.
— Худо вам, бабы, без мужиков-то? — сказал старец Андрей, стряхивая с бороды и усов наносимый метелью снег.
— Да и не говори, — вздохнула Дуня. — Навыдумывали эти войны лешачьи! Все вы, мужичье! Чё воевать-то? Сидели бы в тепле со своими бабами.
— Твоя правда: с любой войны — никакого прибытку. Да только войну-то не мужик выдумал, — сказал старец Андрей. — С мужика шкура слазит — царям потеха. Злодей-то не в избе сидит — в хоромах.
— Ехать мне, дедушка, надо. Все ярей метет! Собьюсь с пути-то — никого не докличешься, — поторапливалась Дуня. — Пшел! — Она стеганула вожжой лошадь.
Сани медленно тронулись. Снова зазвенел глухим, придавленным метелью звоном бубенец под дугой. Старец Андрей вдруг спохватился: «Про Лизу и Таньку узнал, а пошто же я про внука-то не выспросил?»
— Эй! Дуня! — приложив ко рту ладонь, выкрикнул старик — Чё про Федьку-то слыхать? Эй! Пишет ли?
— Ладно! — услышал он странный, невпопад, ответ Дуни.
И сани, и звук колокольчика потерялись в метельном снегопаде.
25
Карьера санитара, которую сулил доктор Сухинин и на которую Федор с дальней надеждой рассчитывал, сгорела напрочь. Бригадир Манин снова встречал его в родном бараке, кривил узкоглазое лицо:
— Подлечился?… Скоко вам с Матвеем добавили? Скоко, ты говоришь?… По пять лет? Почти надвое твой срок помножили. Здесь школа-то проста. — Он говорил не злорадствуя и не сожалея — обозленно не по направлению Федора, а по направлению общих лагерных порядков.
Глядя на плоское, землистого цвета лицо Манина, Федор крепко пожалел, что не воспользовался наводкой деда Андрея — не дал деру из Раменского на преступный простор.
— Волохов по тебе стосковался. Напарником опять пойдешь… Начальство теперь строго норму спрашивает. Лесу требует, как топка прожорливая, — заключил бугор Манин. Он не помянул о войне, хотя между слов сослался на время, которое подсудобило теперешнее живодерство на лесоповале.
Шла война. Фронту ненасытно требовалось вооружение, производству — бесперебойно лес, лагерному начальству — план. Жизнь на шестой части земной суши, в том числе и в Кайской подневольной глуши, отдаленной от громыханья фронтов, подчинялась и зависела от надобностей окопных военных. И хотя месяцы лихолетья уже каждому заключенному нанесли свой урон, не прямой, так побочный: уже вражьей пулей прострелен чей-то отец, пропал без вести или пленен чей-то брат, уже чья-то деревенька страдала в разбойничьей оккупации, уже сама Москва-столица щетинилась в полукольце огня, — о войне на зоне говорили нечасто, без охоты, будто бы судить о ней не брались и не смели. Здесь студил до костей свой мороз, изнурял свой голод, по-своему мела метлой костлявая старуха смерть. Только Семен Волохов в разговорах с Федором прямолинейно оценивал военную ситуацию.
Волохов сидел рядом с Федором на нарах, смазывал вазелином, который Федор стырил во время пожара из лазаретного куля, помороженные красные пальцы рук Говорил резко:
— До чего ж, парень, допустили! В свое время Николашка провалил кампанью, теперь большевики лопухнулись. Все хвалились: «СеСеэра»! Где она, эта СеСеэра? Немчура уж под Москвой сидит. Гитлер — это тебе не сопливый кайзер, нахрапом катит. Если сдадут Москву, тут и крышка. Гитлер не Наполеон — зверистее. Камня на камне не оставит. — Однако спустя минуту Волохов столь же недовольным слогом стратегически взвешивал обстановку, не умаляя некоторых советских заслуг: — Хватило толку: Москву-то все ж отстояли пока. Понятно, морозы помогли. Против наших морозов всяк воин слаб… — И с удивлением прибавлял: — Дядька-то Усатый, получается, храбер на поверку. Из Москвы не сбежал. Николашка бы давно спрятался. Или бы царицу свою с хлебом-солью пустил немца встречать. А Дядька Усатый сидит! Народец в