древнему храму, уже выстроился приглашенный из Неаполя духовой оркестр человек в шестьдесят. Вот в темных стрельчатых дверях собора показалась статуя Святого. Ее несут на плечах подеста и почетнейшие члены муниципио. Это большая честь, и ее получают лишь достойнейшие. Статуя вынесена на паперть и…
…кларнеты оркестра грянули марш из «Аиды»!
Под его бравурные рулады и фанфары Святой медленно спускается по лестнице и начинает обход бесконечных улиц и закоулков ярмарки. Впереди оркестр, беспрерывно гремящий маршами, вальсами, увертюрами. За оркестром — статуя Святого. За ней клир собора в облачениях; дальше ряды священников без облачений, но с помпонами на шапочках, потом священники без помпонов, монахи различных орденов, коричневые, белые, черные… Потом братства со своими знаменами. За ними группы детей, одетых то ангелами, то невестами с фатой и шлейфом. У всех цветы. Наконец, процессия граждан и блистающие наполеоновскими треуголками карабинеры, набранные де Гаспери, веселые, крепкие и вежливые ребята.
Через каждые пять шагов статуя Святого останавливается. Поднятая на руках девочка, реже мальчик, прикалывает к одежде Св. Джеронима кредитку в 100 лир, изредка в 500, иногда в 5.000. К полудню несколько наслоений банкнот покрывают сплошь всю фигуру Святого.
Что это? Уже началась война? Впереди рвутся авиабомбы, с боков идет обстрел пачками.
Не пугайтесь. Это итальянский фейерверк. Он отличен от всех прочих тем, что не дает никакого зрительного эффекта ни днем, ни ночью. Его цель — лишь производить шум. Возможно больше шума.
Производить шум — стремление всей Италии в целом и каждого итальянца, а особенно итальянки, в отдельности. Моя соседка по лагерному углу, итальянка, вышедшая замуж за русского ди-пи, с момента своего пробуждения во весь свой мощный голос рассказывает что-то мужу, когда муж уходит на работу, она становится в дверях, ловит проходящих и рассказывает тоже самое им, если идет дождь и прохожих нет — просит у меня обрывок старой газеты и читает его самой себе вслух, если же и газеты нет, она принимается греметь двумя имеющимися у нее ировскими мисками… Тишина приводит ее в ужас.
Казаки ген. Доманова, очищая в 1944 г. районы Изонцо и Толмеццо от итальянских коммунистических банд, выработали такую тактику: обнаружив скопище или базу банды, они не атаковывали ее, а залегали в одном-двух километрах и молчали. Не проходило и часа, как итальянцы открывали сильнейший и столь же беспорядочный, безопасный для казаков огонь; потом начинали метать еще менее опасные для них гранаты и нашумевшись вдоволь, убегали или сдавались без единого выстрела с казачьей стороны.
В 1946 г., когда происходил плебисцит, решавший «республика или король», юг — Неаполь, Салерно голосовали за короля, а север — Милан, Болонья — за республику.
По городам юга двигались религиозные процессии со статуями святых. По городам севера — коммунистические демонстрации с портретами Сталина и Тольятти. И на тех и на других было одинаково шумно и весело.
Ярмарка в разгаре. Я… но позвольте вам представиться, читатель. На этой ярмарке я не журналист, не наблюдатель со стороны, не бесправный ди-пи лагеря высокогуманного ИРО, не кусок товара в лавочке работорговца, но полноправный и полноценный атом этого переливающегося всеми цветами радуги и ревущего на все голоса организма.
Я производитель пестрых кукол, задорных полишинелей, богато разукрашенных слонов и прочих соблазнов, от лицезрения которых скуповатые мамаши яростно оттягивают своих упирающихся и ревущих потомков. Я — торговец ими и в силу этого полноправный сочлен базара, подчиненный лишь его писанной и исписанной конституции. Я не плачу налога и поэтому не имею права стоять на одном месте. Находясь же в вечном движения я абсолютно свободен и полноправен.
К чести итальянцев, сохранивших в своем вырожденчестве какие-то крохи великой ушедшей культуры, я должен сказать:
— За четыре с половиной года моей торговли куклами во многих городах и поселках Италии, я ни разу не был обруган, осмеян или ущемлен в своих правах. Никто никогда не подшутил над моим очень скверным в первые годы итальянским языком, наоборот, собирались группами и напряженно расшифровывали мою дикую смесь французских и латинских слов, помогали мне, указывая лучшие места и дни торговли.
Итак, я двигаюсь с потоком и дико ору:
Bambuletti, pulcinelli!
Carini, belli, belli, belli!
Не орать, значит не продать. Шум — жизнь Италии. Но для торговли одного шума мало. Вон, одетый индусом торговец противоядиями размахивает связкой самых настоящих змей, и кругом него уже толпа. Мои куклы тоже не ударят в грязь лицом и начинают танцевать фокстрот под раскаты моего привычного к большим аудиториям, хотя и мало музыкального баритона. Но некоторые диссонансы — не беда. Их уже покрывают подпевающие мне галстучник и торговец перцем. Куклы, тоже не одиноки: перед ними танцуют, подобрав подолы, две подлинные мегеры, сорвавшиеся с картины Гойя… Пританцовываю с ними и я сам.
Вот и покупатель, но галстучник дергает меня за полу и быстро шепчет на ухо:
— Запроси с него втрое и ни одного сольди не сбавляй. Мы все так делаем. Это коммунист, и Баффоне ему много присылает.
Баффоне значит усач. Это старинное название хвастуна-капитана в театре итальянской площади. Теперь оно крепко приклеилось к Сталину.
Метод борьбы с коммунистами, выработанный в Ночеро, быть может, не вполне демократичен, но зато вполне радикален. Коммунисты возвращаются с базара, ничего не купив, под смех всех соседей; и тут же, на всегда набитом публикой дворе густо населенного дома, получают от жен пламенную отповедь. Достается и Баффоне. Многие не выдерживают этой внутрисемейной оппозиции и выходят из партии.
Коммунист, конечно, не покупает внезапно подорожавшей куклы, но моя торговля под пение и танец мегер идет бойко. Корзинка с товаром уже пуста, а передо мной стоит мой двенадцатилетний сын.
У него изумительное дипломатическое чутье. Он отыскивает меня на базаре как раз в тот момент, когда в кармане сбит в беспорядочный комок результат дневной торговли, а закупки по списку мамы еще не вступили в период реализации. В эту промежуточную минуту всего легче тянуть меня за рукав туда, где вздымаются качели, щелкают выстрелы в тире, а торговцы розовыми вафлями, печеными каштанами и вязкой, как смола, нугой кричат на все голоса только одно слово:
— Favorite — пожалуйста!
Здесь совсем так же, как бывало и на вычеркнутых теперь из русской жизни Поддевичьем, Вербе и — попроще — на уездных ярмарках. Так же, изогнув крутые шеи, бешено кружатся сказочные кони каруселей, вздымаются лодочки качелей, вместо деда-раешника набеленный паяц, неистово колотя в барабан, зазывает публику в балаган взглянуть на такого же, как и на Поддевичьем, неимоверного толстяка, перманентно пребывающего в возрасте 14-ти лет. Те же тещины языки, свистульки, шарики на резинке, разноцветные воздушные шары… Только выдумки, смекалки меньше: нет ни тароватого на все руки костромича, ни бойкого на соленую прибаутку ярославца.
Мой сын, как и каждый здоровый мальчик его возраста, охвачен жаждой соперничества, установления своего превосходства, утверждения своего ego. Но, кроме реальных соперников здесь в Италии, у него есть и живущий в его представлении. Это мальчик, оставшийся там, на покинутой родине, доставлявший ему там не мало горьких минут. Теперь он сводит с ним счеты.
— Скажи, — спрашивает он, — а там, откуда мы уехали, идут ковбойские фильмы с Гарри Купером? А Тарзан? Нет? Даже и директорские мальчики их не видят? А «Топполино» (прекрасный детский журнал) там продается? А марки они собирают? А вот такие карусели и качели там есть?
— Успокойся, мой мальчик, ты отмщен. У директорского Владика, дразнившего тебя голодного бутербродом с маслом и колбасой в институтском детсаду, нет ни твоих ярких марок из Гонолулу и Сингапура, ни забавного «Топполино», ни каруселей… Но не злорадствуй, а пожалей его и всех мальчиков «там». Все эти крохи детских радостей у них отняты, и ты, нищий, бездомный ди-пи все-таки богаче их!
Сын безнадежно застревает около индийского факира, т. е. здоровенного неаполитанца, корчащегося на доске с гвоздями и загоняющего в рот тупые шпаги. А я спешу послушать концерт пополнившегося