узнал, что в «парфюмерном тройник выбросили» и что это им как раз по деньгам. Это известие меня очень даже огорчило. Не буду врать, я тоже не святой, в праздник не прочь приложиться. Но чтоб одеколон в глотку себе лить — это никогда! И я тогда, на заре юных миллионерских лет, очень испугался за Валентина. Я кинулся к нему, положил руку на его плечо и сказал:
— Валик, пойдём со мной!
Он остановился, вылупился на меня как на чужого. Потом узнал.
— Пауль! Откуда ты свалился?! Поставишь чарку?
— Ладно уж, поставлю.
Те двое, не задерживаясь, целеустремлённо потопали вперёд, а мы остались стоять на тротуаре. Я начал было рассказывать о своей женатой жизни, расспрашивать Валика о его житье-бытье, но он прервал меня:
— Идём вот в то «Мороженое», там хоть сухача выпьем для разговора. А то язык не ворочается.
Перейдя через улицу, мы вошли в «Мороженое», заняли столик в уютном уголке. Я взял по стакану каберне и по паре конфет.
— Конфеты-то с утра ни к чему, — поморщился Валентин, торопливо выпив свою порцию. — Мне бы повторить… Повторение — мать учения.
Я принёс второй. Валик приободрился. Даже важность какая-то в нём проявилась.
— Вот так и живу! — с вызовом изрёк он. — И не хуже других!
— Хуже! — возразил я. — Глаза бы мои не глядели…
— Ты что?! Поставил мне два гранёных с этой слабятиной мутной — так думаешь, и поучать меня заимел право?! — окрысился он. Его всего аж перекосило; нервы, видать, поистрепались.
— Я к тебе по-хорошему, Валик. В порядке миллионерской взаимопомощи. Я тебе добра хочу.
— Хочешь добра — выдели ещё стаканчик!
Делать нечего, я взял ему третий. Этот он осушил уже не залпом, а глоток за глотком. И сразу скис, заныл, начал катить телегу на товарищей по бывшей работе: они его недооценили, в душу ему нахаркали. Затем стал капать на жену: она его прогнала. Вот у тебя, Пауль, имеется задрыга — извиняюсь, подруга жизни, — а у меня нет.
Он долго жаловался, что у него теперь твёрдой работы нет. Он по негласной договорённости сторожит один склад, он, в сущности, на подачки живёт. Обманула его жизнь…
Я тоже посетовал ему на трудности своей творчески-поэтической жизни, на недооценку меня критиками.
— Пора мне в свой особняк идти, в пристанище миллионера, — заявил Валентин. — Приглашаю тебя. Увидишь, до чего меня люди-людишки довели. И хобби своё покажу. Причуду миллионера увидишь.
Мы вышли на улицу. Первым делом Валик потянул меня к той же «Восьмёрке».
— Это и есть твоё хобби? — подкусил я.
— Не топчи меня! Питьё — это моя основная профессия. Хобби у меня другое.
Я взял пол-литра «Старки», купил полкило докторской и триста граммов сыра. Потом мы зашли в булочную и отоварились хлебом.
Затем Валентин повёл меня в какую-то узкую улочку.
— Вот и приехали! — объявил он. — Пожалте в мои апартаменты!
Перед нами высился старинный трёхэтажный особняк. Подвальные окошечки его были забраны фигурной чугунной решёткой, а рамы на всех этажах — выломаны; проёмы окон чернели пустотой.
— Не пужайся, дом на капремонт пошёл, но склад пока что ещё существует; подвал тресту нежилого фонда подчинён, — пояснил Валик.
Мы вошли в безлюдный, заваленный всяким хламом двор и остановились перед обитой железом дверью, на которой висел огромный амбарный замок. Валентин с ответственным видом полез в карман, вынул ключ и отворил дверь.
— Осторожно, тут четыре ступеньки! — предупредил он. Затем снял с невидимого гвоздя лампу «летучая мышь», зажёг её и повёл меня за собой.
Подвал был сухой; в нём пахло не сыростью, а пороховыми газами, как в тире, и это меня удивило. Мы шли, петляя между штабелями жестяных и деревянных ящиков, между пригорками из пустых мешков. В одном месте были свалены в кучу старые магазинные весы; в другом — какие-то эмалированные ёмкости и алюминиевые жбаны. Наконец мы подошли к фанерной двери.
— Входи, Пауль, в хазу нищего миллионера! — пригласил Валентин.
Я очутился в комнатке со сводчатым потолком и выщербленным цементным полом. Справа чернел дверной проём, ведущий неведомо куда; слева маячило узенькое зарешечённое оконце, из него мутно просматривался облупившийся брандмауэр соседнего дома. В каморке стояла колченогая железная кровать, застеленная мешковиной, перед ней стол, сконструированный из ящиков; столешницей служила покоробившаяся чертёжная доска. Имелся и стул со сломанной спинкой; наверно, кто-то из переезжавших жильцов дома бросил его за ненадобностью.
Когда хозяин хазы поставил лампу на стол, я увидел, что там, помимо пустых стаканов и кое-какой посуды, лежит большая пачка открыток. Я принялся перебирать их. То были фотографии киноактёров, кинорежиссёров и киносценаристов; таких в те времена было навалом в каждом газетном киоске. Неоригинальное хобби, подумал я. Но что меня удивило, так это то, что в пачке были только мужские лица.
— Не узнаю тебя. Валик: ни одной красотки нет в твоей могучей коллекции.
— Женщин я щажу, — загадочно и хмуро изрёк он, откупоривая бутылку.
Мы приняли по полстакашку, и Валентин ещё больше помрачнел. Он начал вдруг укорять меня в том, что я будто бы принёс ему несчастье. Я, конечно, стал обороняться словесно.
Валентин вдруг замолчал. Недобрая ухмылка кривила его губы. Внезапно он нагнулся и извлёк из-под кровати малокалиберную винтовку и цинку с патронами.
— Ты что, укокать меня замыслил? — нервно пошутил я.
— Не тебя. Хоть тебя-то, может, в первую очередь бы следовало, — пробурчал он и, зарядив тозовку, положил её на постель.
— Она что, как сторожу тебе полагается? — спросил я.
— Чёрта лысого! Я спёр её, а где — не скажу… Ещё слегавишь. Найдут — срок припаяют… Впрочем, плевать мне, отсижу. Времени впереди хоть отбавляй.
Взяв со стола фотографию какого-то кинодеятеля, схватив лампу, он направился к проёму в стене.
— Сейчас моё хобби увидишь! Идём, Пауль!
Я потопал за ним. Мы вступили в тёмный коридор, затем упёрлись в штабель ящиков. Валик прибавил огня в лампе, повесил её на свисавший со свода крюк. Затем приладил портрет к верхнему ящику специальной защипкой и пошагал обратно в комнатёнку. Я — за ним.
В полутьме он взял мелкокалиберку и встал в дверном проёме в положении «стрельба стоя». В другом конце коридора, подсвеченная лампой, вырисовывалась улыбающаяся физиономия кинорежиссёра.
— За то, что ты один из тех, которые не дали мне хода в киноискусство, к расстрелу тебя присуждаю! — выкрикнул Валентин, нажимая на спуск.
Выстрел в помещении прозвучал очень громко, но лицо по-прежнему улыбалось со снимка, открытка не пошелохнулась. Валик попал только с четвёртого раза и потом торжествующе сунул мне в руки простреленную фотографию.
— Вот! В самый лоб влепил!