подковы.
А ныне кузнец стар, ноют осенью раны, полученные на всех войнах, начиная с первой, германской. Не часто он из дома выходит.
Кузнец сухощав, узок лицом, волосы темны, седину заметишь, лишь приглядевшись.
Я вошел к нему в избу и почувствовал запах березовых поленьев — березовые бруски лежали всюду, сверкая белизной.
— Что это вы мастерите? — спросил я.
Когда отказали кузнецу ноги и не смог он у наковальни стоять в кожаном переднике, помахивая кувалдой, затосковала его душа. Стала его болезнь сушить, приезжий доктор прописал порошки, а кузнец их пускал по ветру и томился еще больше.
— Ну, что ноги, батя? — сказал сын. — Руки у тебя десяти пар ног стоят…
И договорился сын с колхозом, чтобы попросили отца изготовлять грабли.
Вот и мастерит он грабли теперь. По двести штук за зиму.
Он берет березовое полено, долго примеряется к нему, в ладонях повертит, прежде чем ударить топориком. А ударит — и сразу полено какой-то иной облик обретает.
Грабли стоят у стены, как солдаты в одной форме. А приглядись — и они все разные. У одних — зубья навыкат, что-то хищное в них; другие — ласковые, как дамские гребенцы. У всех свое выражение, словно грабли смеются, злятся, хохочут, улыбаются. И все потому, что зубья как-то неуловимо смещены, наклонены, сдвинуты.
Есть у кузнеца, когда он кончает новые грабли, нечто от знаменитого папы Карло: так же кузнец прищуривается, подмигивает и дает веселого шлепка своим граблям — идите во поле летом, деревянные ребятишки, трудитесь да озоруйте в меру.
Я не видел кузнеца, когда он сидел на крылечке в тоске, печалясь об ушедшей силе. Я даже представить его себе таким не могу.
Мы ели сало с картошкой, подцепляли вилкой грибки, пили чай и шутили и серьезным размышлениям предавались. А грабли стояли у стены — будто любопытные балагуры глазели на нас…
Петр Григорьевич
Завхоз Петр Григорьевич человек пожилой, маленького роста, ссутулившийся. Он целыми днями на своем складе — отпускает паклю, принимает толь, отвешивает гвозди…
А как выпьет Петр Григорьевич, он отыскивает меня и просит:
— Слушай, я тебе жизнь свою расскажу, а ты опиши ее в подробности. Так вот. Была гражданская война. А я отделенный. Спит рота. Часовой уснул. А тут белые. Убили командира. Опешили все. И я как крикну: «Рота, в ружье! Пли!» — Он улыбается блаженно и добавляет — Аж сейчас дух захватывает…
И молчит и смотрит трезво куда-то поверх моей головы, и словно видит себя, молодого, в расстегнутой гимнастерке, с трехлинейкой в руках, спасающего положение…
— Ну, а что дальше? — спрашиваю я.
— Так вот. Была гражданская война. А я отделенный…
И снова повторяет Петр Григорьевич все слово в слово, и снова замолкает после фразы «аж сейчас дух захватывает». Я уже и не прошу его продолжать, знаю, что дальше он не сдвинется.
Когда он уходит, то говорит строго:
— Так, значит, напиши книгу о моей жизни.
— Напишу, Петр Григорьевич.
— И чтоб толстая была, — добавляет он и уходит, и идет молча по снежной тропке наедине с самым героических: мгновением своей жизни.
А наутро он бодр и подвижен, как всегда. И снова режет толь, отпускает фанеру, отвешивает гвозди…
Об уважении
Я написал очерк о леснике. Очерк ему понравился. Как-то, в тридцатиградусный мороз, встретил я его в деревне.
— Пойдем в лес, Николаич, — сказал он.
— Стужа какая, померзнем.
— Это верно, холодно, а все же пойдем.
— Чего так спешно? — удивился я.
Он смущается немного.
— Видишь, ты мне уважение оказал, хочу и я тебе уважение оказать. Ну, могем поллитру выпить — так слишком просто. Лучше в лес пойдем — я тебе покажу, как лес живет, как дышит, — это мало кто знает.
Василий Иванович Харламов
Испокон веков славились лодейнопольские плотники. Они рубили избы и ладили корабли еше со времен царя Петра.
Василий Иванович — потомок умельцев и сам умелец.
Семья у него большая — в Кеми, под Выборгом, да и в самой деревне живут взрослые дети. Они учительствуют, водят поезда, возделывают землю. Младшая — милая девушка Тамара — окончила одиннадцатый класс и заведует деревенским клубом.
По праздникам Василий Иванович навещает детей. Домой возвращается довольный и приосанившийся.
— Семеро у меня, — говорит он, — и все мною в люди спущены!
«В люди спущены» — он произносит эти слова несколько торжественно, как старый лодейнопольский корабел, который знает, что его корабли надежны.
Мать
По пути в дальнюю деревню зашел я передохнуть к Потапу Ивановичу. Потап Иванович и жнец, и швец, и на дуде игрец. Семья у него большая — девять человек детей. Правда, сейчас с ним живут лишь те, кто еще в школе учится.
Ему пятьдесят три, а жена его помоложе, но выглядит — не преувеличу — лет на семьдесят, да к тому же и ходит она согнувшись.
Когда жена вышла, я спросил:
— Что с ней?
— Шестой год так. Девочка у нас была, последняя, десятая, Машенькой звали… Утонула она пяти лет от роду. С той поры не может мать в себя прийти — погнуло ее.
Он помолчал, закурил.
— Лето жаркое выдалось. Пошла Машенька с подругами к реке. У нас с малолетства все плавают. И она по воде ручонками бьет, движется. Незаметно от берега отдалилась. Тут Демьян Аверьянов на лодке, — электрик он нынче, а тогда парнишкой был. Уцепилась Машенька за его лодку, а он — какой черт дернул —