такой тонкой работой, а у Корнелии на нее не хватало терпения. У ног Корнелии перед огнем сидела кошка, и Корнелия порой дергала у нее перед носом нитку, чтобы та начинала ее ловить. Наверное, она надеялась, что кошка в конце концов зацепит когтями за ее вязанье и порвет его.
Подложив дров в очаг, я обошла Иоганна, который играл с волчком на холодных плитках пола. Когда я была уже у двери, он так сильно крутанул волчок, что тот полетел прямо в огонь. Мальчик начал плакать. Корнелия расхохоталась, а Мартхе попробовала вытащить игрушку из пламени с помощью щипцов.
— Тише, вы разбудите Катарину и Франциска, — одернула их Мария Тинс. Но ее никто не слушал.
Я с облегчением сбежала из шумной кухни, хотя и знала, что в мастерской очень холодно.
Дверь мастерской была закрыта. Остановившись перед ней, я сжала губы, разгладила пальцами брови и провела ладонями по щекам к подбородку, словно пробуя на ощупь яблоко — достаточно ли оно крепкое. Секунду я постояла перед тяжелой деревянной дверью в нерешительности, потом тихонько постучала. Ответа не было, хотя я знала, что он там и ждет меня.
Был первый день нового года. Он загрунтовал фон на моей картине почти месяц назад, но с тех пор в ней ничего не изменилось: не было красных мазков, обрисовывающих форму предметов, не было «неправильных» красок, не было светотени. Холст был равномерно покрыт желтовато-белой грунтовкой — той самой, которую я видела каждое утро, убираясь в мастерской. Я постучала громче.
Когда я открыла дверь, он хмуро сказал, не глядя мне в глаза:
— Не надо стучать, Грета, заходи, и все.
Он отвернулся и пошел к мольберту, на котором пустой, равномерно загрунтованный холст ждал, когда на нем появятся краски.
Я тихо закрыла дверь за собой, заглушив шум детей снизу, и вошла в комнату. Сейчас, когда наступил решающий момент, я почему-то была совершенно спокойна.
— Вы меня звали, сударь?
— Да. Встань вон там.
Он показал в угол, куда он сажал предыдущих натурщиц. Там стоял тот же стол, что и на картине, изображающей концерт, но он убрал с него музыкальные инструменты. Потом он вручил мне письмо:
— Прочти это.
Я развернула листок бумаги и наклонила к нему голову. Сейчас он догадается, что я только притворяюсь, будто могу прочитать скоропись.
Но на бумаге ничего не было написано.
Я подняла голову, чтобы это ему сказать, но прикусила язык. Хозяину незачем было что-то объяснять. И я опять наклонилась к письму.
— А теперь попробуй вот это, — сказал он, давая мне книгу. У нее был изношенный кожаный переплет, а корешок был в нескольких местах разорван. Я открыла книгу наугад и всмотрелась в страницу. Ни одного знакомого слова я там не увидела.
Он заставил меня сесть, потом встать и, держа книгу в руках, посмотреть на него. Потом забрал книгу и вручил мне белый кувшин с оловянной крышкой и велел сделать вид, что я наливаю из него вино в бокал. И все это время он был словно бы в недоумении — словно кто-то рассказал ему историю, конца которой он никак не мог вспомнить.
— Все дело в одежде, — пробормотал он. — Потому-то ничего не получается.
Я поняла. Он заставлял меня принимать позы, присущие богатым дамам, но на мне была одежда служанки. Я подумала о желтой накидке и черно-желтом жилете. Что из них он прикажет мне надеть? Но эта мысль совсем не вызвала у меня восторга: наоборот, мне стало не по себе. Во-первых, нам никак не удастся скрыть от Катарины, что я надеваю ее вещи. К тому же я чувствовала себя не в своей тарелке, притворяясь, что читаю письмо или книгу или разливаю вино — ведь в жизни мне никогда не приходилось этого делать. Как бы мне ни хотелось почувствовать под подбородком мягкую меховую оторочку накидки, мне никогда не приходилось носить таких вещей.
— Сударь, — проговорила я наконец. — Может быть, мне лучше делать то, что обычно делают служанки?
— А что делает служанка? — тихо спросил он, подняв брови.
Я не сразу смогла ответить — так у меня дрожали губы. Я вспомнила нас с Питером в темном закоулке.
— Шьет, — ответила я. — Вытирает пыль и моет полы, таскает воду. Стирает простыни. Нарезает хлеб. Чистит оконные стекла.
— Тебе хотелось бы, чтобы я изобразил тебя со шваброй?
— Я тут ничего не решаю, сударь. Это не моя картина.
— Верно, не твоя, — хмуро отозвался он. Казалось, он разговаривает сам с собой.
— Нет, я не хочу, чтобы вы нарисовали меня со шваброй, — неожиданно для себя сказала я.
— Конечно, нет, Грета. Я не стану рисовать тебя со шваброй.
— Но я не могу надеть вещи вашей жены.
Последовало долгое молчание.
— Надо полагать, ты права. Но я не хочу изображать тебя служанкой.
— Тогда кем же, сударь?
— Я нарисую тебя такой, какой увидел в первый раз, — просто Гретой.
Он повернул стул в сторону среднего окна, и я села. Мне было ясно, что мое место — на этом стуле. Он будет искать позу, которую нашел месяц назад, когда принял решение нарисовать мой портрет.
— Посмотри в окно, — сказал он.
Я посмотрела на серый зимний день и, вспомнив, как я замещала на картине дочь булочника, постаралась выкинуть из головы все мысли и успокоиться. Но это было нелегко: я не могла не думать о нем, о том, что я сижу перед ним.
Колокол на Новой церкви пробил два раза.
— Теперь медленно поворачивай голову ко мне. Нет, не плечи. Тело пусть останется повернутым к окну. Поворачивается только голова. Медленнее. Медленнее. Стой! Еще чуть-чуть. Стой! Теперь сиди не шевелясь.
Я сидела не шевелясь.
Поначалу я не могла смотреть ему в глаза. А когда посмотрела, мне показалось, что передо мной внезапно вспыхнул огонь. Тогда я стала рассматривать его твердый подбородок; его тонкие губы.
— Грета, ты на меня не смотришь.
Я заставила себя взглянуть ему в глаза. Опять меня словно охватило пламенем, но я терпела — ведь он так просил.
Постепенно мне стало легче смотреть ему в глаза. Он глядел на меня, но словно бы не видел меня. А видел кого-то другого или что-то другое. Можно было подумать, что он смотрит на картину.
«Он смотрит не на мое лицо, а на то, как на него падает свет», — подумала я. В этом вся разница. А меня тут все равно что нет.
Когда я это сообразила, я смогла немного расслабиться. Раз он меня не видит, то и я его не видела. В голове появились посторонние мысли — о тушеном зайце, которого мы ели за обедом, о кружевном воротничке, который мне подарила Лисбет, о той истории, что мне рассказал накануне Питер-младший. Потом исчезли всякие мысли. Он два раза вставал и открывал или закрывал ставни. Несколько раз он ходил к своему комоду, чтобы заменить кисть или краску. Я видела все это так, словно стояла на улице и смотрела через окно. Колокол пробил три раза. Я удивилась, неужели уже прошло столько времени? Меня как будто заколдовали.
Я посмотрела на него — на этот раз он смотрел на меня. Мы глядели в глаза друг другу, и я почувствовала, как по моему телу пробежала жаркая волна. Но я все равно смотрела ему в глаза, пока он их не отвел и не кашлянул.
— На этом сегодня кончим, Грета. Там наверху лежит кусочек кости, который надо истолочь.
Я кивнула и вышла. Мое сердце колотилось. Он таки пишет мой портрет.
— Сдвинь свой капор повыше, чтобы он не закрывал лицо, — сказал он мне во время сеанса.
— Чтобы он не закрывал лицо? — тупо повторила я и тут же пожалела об этом. Он не любил, когда я его переспрашивала. А уж если мне вздумается что-то сказать, то это должно быть что-то