и что же? Они и часа не держали бы Богданку царем, у них в мыслях был один грабеж. Называли они Богданку «цариком», а этот жидовин, этот безродный сирота, воспитанный бернардинцами, был уменее польских вельмож.
Ляпунов усомнился:
— Не от великого ума назвался он чужим именем.
Марина, даже обрадовалась замечанию Ляпунова.
— Никто не знал его луше меня. Для вас он — кто? Обманщик? По вашему — вор? Не по своей воле взял он на себя имя Дмитрия. Его заставили это сделать батогами. Особенно усердствовал князь Рожинский. В Польше этого князя приговорили к виселице за его разбои и убийства. Князь Рожинский, Ян Сапега, князь Адам Вишневецкий и другие паны, знали кто и откуда этот Дмитрий. А русские люди не знали? И что же? Раскаялись, что служили обманщику? Нет! Продолжали служить. Ему присягали целые города. Меня держали, не как царицу, а для того, чтобы убеждать кого-то, что из Польши привели настоящего Дмитрия, да никого в том не убедили. Поляки не собирались защищать мое право на престол. Говорили, что нельзя полячку объявить в Москве царицей, забывая, что сами венчали меня на царство. А почему же объявили без всяких на то прав царем королевича Владислава? Полу-поляк, полу-швед. Король, его отец, ненавидит русских людей, а его сын Владислав разве возлюбил бы своих подданных? Да король и не собирался отдавать московский престол сыну, для себя его предназначил. Король обещал сохранить в Московии православную веру, а в Рим к папе писал, что поднял меч, чтобы обратить московитов в католическую веру и сделать их покорными овечками римской церкви.
— Откуда, государыне, это известно? — спросил Ляпунов.
— Богданке это было известно, а он ничего не скрывал от меня. Ему многое было известно. У вас одно ему прозвание — Вор! Не он своровал, а те польские паны, что не ужились у себя в Польше. Они в насмешку называли его цариком, а смеяться бы ему над польскими панами. Служили безродному жидовину князь Рожинский из рода гедеминовичей, да стрыйный брат канцлера Речи Посполитой Ян Сапега, а не он им служил. А когда засомневались тому ли они служат, из Рима достиг тушинского лагеря окрик римского престола. Римский престол повелел считать жидовина истинным Дмитрием.
Ляпунова захватила горячечная речь Марины.
— Дюже интересно ты разговариваешь, государыня! Мы ничтожеством считали этого самозванца, а тут оказывается действовали иезуиты, как и с твоим предбывшим супругом.
— Не поняли вы моего предбывшего супруга. И я его не сразу поняла, а ныне каюсь. Ехала я в Москву с благословения римского престола и клялась положить все силы, чтобы привести русских людей к свету апостольской церкви. Закружилась в свадебных пирах, а все же увидела, что царь Дмитрий, хотя и не был он царским сыном, о царстве болеет душой и никогда не введет ни римскую веру, ни полякам не подслужит. Тебе ли не знать, воевода, что собирал он полки не для того, чтобы идти на турок, а вести их в Польшу свергнуть короля и объединить Речь Посполитую с Московией и быть царем и королем. Иезуиты у него в ногах ползали бы, а папа римский стал бы у него, как патриарх при русском царе...
— Полки он собирал... Сказывали, чтоб идти на турок, но в указах писал, что собирает их для похода в Польшу.
— И еще скажу. Когда сидели в Тушино, говаривал он мне, что не надеется сидеть царем в Москве, а не отказывается от царского звания до той поры, пока в Москву не вошли, а в Москве отдаст мне трон. Думалось ему, что я полажу с поляками, а когда увидел, что и у меня с польскими людьми разладилось, убежал в Калугу. Разуверился, что я могу получить трон, в Калуге надумал взять трон с помощью татар. От них и смерть принял. Не хуже он был бы на московском троне, чем Владислав. Думал бы, как Московию обустроить, а у Владислава была бы одна мысль, как бы всех русских людей произвести в холопы.
Марина поднялась и пригласила Ляпунова последовать за ней в горницу. В лукошке, сплетенном из лыка и обтянутым парчей, спеленутый младенец.
— Вот он наш государь! Не говори за других, воевода, скажи за себя, что тебе мешает признать его государем?
Ляпунов осторожно подошел к лукошку. Маленький Иван крепко спал. Подрагивали у него губы, вспоминал вкус материнского молока. Ляпунов перекрестил его и, отступя, так же беззвучно, спросил:
— Крещен?
— Крещен Иваном в Никольской церкви в Калуге! — ответил Заруцкий.
Сели за стол. Ляпунов поднял глаза на Марину. Оказывается и серые глаза могли блестеть, как блестит клинок в сумеречный день. Что-то болезненное и жесткое улавливалось в их блеске.
Ляпунов, глядя в глаза Марине, сказал:
— Ты, государыня, просила меня говорить о себе, а не о других. Называю я тебя «государыня» ибо и вдовая царица почитается у нас за царицу. За себя скажу: вдовы у нас не царствовали со времен далекой древности, со времен княгини Ольги киевской. С избранием твоего сына у меня нет причин не согласиться. Опять же говорю за себя. Найдутся люди, что будут супротив такого выбора. Людей не обманешь, что твой сын и есть сын царя Дмитрия. Обман не нужен. Ты венчана на царство и твой сын по праву — царь. Право, однако, тогда право, когда за ним сила. Приданое у твоего сына богатое: пятнадцать тысяч казацких сабель. Не предадут казаки земского дела, и земству станет по душе твой сын.
Заруцкий подошел к Ляпунову, протянул ему руку.
— В том тебе, воевода, рука казацкого атамана!
Ради пятнадцати тысяч казацких сабель, почему бы и не согласиться на царя Ивана? Ляпунов пожал руку Заруцкого.
Глава третья
То, чего ждали и опасались поляки, то чего ждали с надеждой московские люди, свершилось. Русские ополчения приблизились к Москве. Польские разъезды ушли с дорог в город.
Гонсевский приказал всем войскам сосредоточиться в Кремле, в Китай-городе и в Белом городе за каменными стенами, не надеясь на земляные валы. На второй день после Вербного Воскресения, во вторник, Гонсевский приказал поднять все московские пушки на стены. С понедельника на вторник на землю пал мороз. Солнце взошло на чистом, безоблачном небе. В городе было, на первый взгляд, спокойно. Удивило поляков множество извозчиков. Они разъезжали по улицам, стояли на стоянках. Догадаться не трудно, что в городе что-то готовится. Надумали заставить извозчиков поднимать на стены пушки. Извозчики отказывались. Тогда их погнали с улиц. Они кричали в ответ:
— Мы в своем городе!
— Убирайтесь, чужееды!
Вспыхивали ссоры. Не столько по злости, сколь из страха перед надвигающимися на город ополчениями, поляки применили оружие. Пролилась кровь. Против сабель пошли в ход оглобли, шкворни, топоры. По всем улицам Китай-города завязывались драки. Московские люди полезли на стены и начали сбрасывать пушки со стен.
Гонсевский приказал очистить Китай-город от русских. Началась битва вооруженных с безоружными. Не битва, а избиение. По всему городу на звонницах ударили в набат.
Из Кремля в Китай-город вышли немецкие мушкетеры. Залпами валили московских людей. Польские рыцари изощрялись друг перед другом, хвастая одним ударом отсечь голову и перерубить пополам безоружного. Рубили торговцев, торговок, продавцов сбитня и пирогов. Врывались в избы. Не оставляли в живых ни стариков, ни детей. Кто мог побежали из Китай-города в Белый город. Не многие спаслись.
Михаил Салтыков навел поляков на двор Андрея Голицина, где его держали под арестом за приставами. Андрея Голицына изрубили в куски.
Гремели над городом колокола, молчали только в Кремле и в Китай-городе.
Московские люди в Белом городе вышли из домов. Извозчики загородили улицы возами. Городили бревна, дрова, всякий домашний скарб. Уже и у московских людей появилось оружие, достали из захоронок.