42. Дневник
Вылезаем из такси, заходим в дом. Маму совсем развезло. Я усаживаю ее на диван перед телевизором. Никогда еще не видела ее в таком состоянии: лопочет что-то об отце, каким он был замечательным, потом переходит на Дэнни, мол, умный и добрый парень, и слава богу, они с Брайаном помирились, и все такое.
Сомневаюсь, что они помирились. Не следовало оставлять их вдвоем. Что-то там нечисто… Но что я могла сделать? Они настаивали, а мне надо было везти домой мать.
Она снова съехала на отца: клянется, что любила его больше жизни. И вдруг смотрит на меня чуть ли не со злобой.
— Конечно, ты всегда была его любимицей! Обычное дело, отцы и дочери, матери и сыновья…— Она кашляет, шмыгает носом, в глазах горит фанатичный огонь.— Но я тоже тебя люблю, Кэролайн! Так сильно, так крепко люблю! Ты ведь знаешь это! Ну скажи!
— Конечно, мам…
Она с трудом встает и обнимает меня — на удивление крепко, словно цепляясь за последнюю соломинку.
— Девочка моя… малышка моя… худышка моя…
В горле у нее стоят слезы, плечи трясутся от рыданий. Я глажу крашеные кудряшки, замечаю обильную седину на висках.
В ее яростных объятиях можно задохнуться. Я отстраняюсь и осторожно шепчу ей на ухо:
— Мам, я пойду наверх, ладно? Надо кое-что проверить.— Заметив ее ошалевший взгляд, я поспешно добавляю: — Для Брайана, он просил.
Это ее успокаивает. Отпустив меня, она задумчиво произносит:
— Брайан, Брайан…
Поднимаясь наверх, я слышу, как мать бормочет молитву.
Опустив алюминиевую лестницу, я начинаю взбираться по ступенькам. Старые болты дребезжат, словно вот-вот сломаются. Оказавшись на чердаке, я с облегчением перевожу дух.
Зажигаю свет — и вижу, что Брайан не соврал. Он действительно распистонил свой город. Можно подумать, что тут граната взорвалась. Не знаю, удастся ли его починить… Вообще-то я верю, что любую рукотворную вещь можно починить. Но тут слишком много работы, Брайан один вряд ли справится. Я, наверное, могла бы помочь… Нет, глупости. Я же в этом ничего не понимаю.
Копаюсь в обломках, пытаюсь найти знаменитые холмы из папье-маше, которые сделал отец. Помнится, я тоже участвовала: мочила бумагу в оранжевом тазике, что стоял под раковиной. Значит, и мой вклад есть. Надо же — почти забыла… А ведь если подумать, мы все вместе строили этот город. Сколько мне было лет? Совсем малявка… Однако тоже старалась помочь, вертелась под ногами. Когда, в какой момент я начала редактировать память, выстригать из нее светлые картины? Где та роковая точка, после которой совместные семейные проекты сделались чем-то глупым и постыдным?
Я пытаюсь соединить разодранные половинки бумажного холма. Что-то тяжелое выскальзывает и падает на пол. Деревянный каркас?.. Нет, наклонившись, я вижу толстую тетрадь. Разлинованная бумага, мелкий убористый почерк. Это рука отца. К обложке приклеена записка.
Настанет день, когда эту тетрадь обнаружат. Моя жена и дети узнают правду, с которой я жил все эти годы. Джойс, Кэролайн, Брайан! Пожалуйста, не забывайте две вещи. Во-первых, до того как вы вошли в мою жизнь, я был совсем, совсем другим человеком. Во-вторых, где бы я сейчас ни находился, моя любовь всегда с вами.
Да благословит вас Бог.
Я листаю исписанные страницы. Руки так трясутся, что приходится положить тетрадь на пол. Первый же абзац заставляет меня похолодеть.
Не могу поверить. Он ничего не сказал! Все по-прежнему думают, что произошел несчастный случай. Но мы-то знаем, как все было. Да и она тоже догадывается.
Я ничего не мог с собой поделать, злоба и алкоголь помутили рассудок… Ладно, главное — все подробно записать.
Меня зовут Кит Кибби. Я алкоголик. Не знаю, когда это началось. По-моему, я пил всегда, сколько себя помню. И все мои друзья пили. И вся семья. Мой отец был моряком, ходил на торговом судне. Теперь я понимаю, что профессия моряка идеальна для алкоголика. В открытом море особо не попьянствуешь: ни соблазнов, ни возможностей. Зато на берегу отрываешься на всю катушку. Всякий раз, возвращаясь из плавания, отец погружался в беспрерывный запой. Могу по пальцам пересчитать дни, когда он бывал трезв.
Воспитывала меня главным образом мать. Был еще младший братишка, но он умер младенцем. Помню, я пришел из школы, а мать и тетя Джиллиан сидят и плачут над пустой колыбелью. Синдром внезапной детской смерти — так вроде называется. Соседи говорят, что моих родителей после этого как подменили. Отец вообще перестал просыхать.
Я подрос, начал шляться по улицам с местной шпаной. Наша банда всю округу в страхе держала. Некоторые парни действительно были крутыми, другие просто делали вид. Мы называли себя «бунтари из Толкросса», гордились своим районом. Дрались с другими бандами. Ну и пили, разумеется. Тут мне равных не было.
В шестнадцать лет я окончил школу. Чиновник из отдела по работе с подростками выписал мне карточку, с которой я пошел в железнодорожное депо и устроился учеником повара в столовую. Потом меня послали в Телфодский колледж, и я получил кулинарный диплом.
Я никогда не любил готовить. Ни способностей, ни желания торчать у плиты в жаркой кухне. Работал в вагонах-ресторанах на трассе Эдинбург — Лондон. Мечтал стать машинистом, сидеть в кабине, смотреть вперед, а не толкаться в узком душном закутке, разогревая полуфабрикаты для командированных. Как и большинство выпускников моей школы, я получил по части карьеры дурной совет.
Затем к власти пришли тори во главе с Тэтчер, и все покатилось под откос. Я вступил в профсоюз и начал интересоваться политикой. У меня, как тогда говорили, пробудилось гражданское сознание. Ходил на митинги, на демонстрации, стоял в пикетах. Изучал историю. Увлекся социализмом, потому что он сулил рабочему классу светлую жизнь.
Впрочем, коммунистические сказки скоро потеряли очарование; я понял, что систему невозможно победить. Подкинь беднякам лишнюю горсть объедков с богатого стола, и они сразу позабудут о революциях и примутся рвать друг другу горло! Пришлось смириться с мыслью, что мир никогда не станет таким, как мне мечталось: добрым и справедливым. Как следствие я начал пить еще отчаяннее. По крайней мере так мне казалось. На самом деле, по-видимому, это был лишь предлог.
Мне требовались оправдания, потому что я не хотел стать похожим на отца. Выпив, он делался буен, избивал мать. Я ее защищал, дрался с ним — по-настоящему, без дураков. Он был крепким жестоким мужиком, и мне тоже пришлось ожесточиться, чтобы биться с ним на равных. Помню, в результате одной из таких драк мы оба угодили в больницу. Мать несколько раз бросала отца, но всегда возвращалась.
Недостаток родительской любви я компенсировал музыкой. Помимо политики, это была моя главная страсть, особенно панк-рок. Когда стали появляться первые коллективы, я сразу понял: это мое. К микрофону выходили простые парни из рабочих кварталов, такие как я и мои друзья, а не изнеженные и недостижимые суперзвезды из роскошных особняков. В Эдинбурге возникло множество групп: «Клапана», «Резиллос», «Шрамы», «Старички», «Матовый винил», «Декораторы».
Характерно, что средства массовой информации всегда рисовали панк-рокеров этакими громилами и шпаной, тогда как для меня, наоборот, концерты сделались светлой отдушиной, альтернативой бездарному уличному бандитизму, которым в те годы печально славился Эдинбург. На одном из концертов группы «Клэш» я встретился с девушкой, которую полюбил. Ее звали Беверли. Она была беззаветно предана панк- року, носила в носу здоровенную булавку и красила волосы в зеленый цвет. Отчаянная девчонка, хотя и с мягкой душой. В любой тусовке она сразу становилась центром внимания: яркое пятно, исключение из правила. Поклонницы панк-рока, по правде говоря, красотой не отличались. Поэтому, наверное, я вел себя