Кажется, доктор что-то сказал мне о нем по-французски, но я не понял. И все они, заспанные, наспех одетые, нелепые при свете трех мерцающих свечей, алчно следили за угасанием едва теплившейся жизни, словно это было для них какое-то увлекательное зрелище, и каждый из этих людишек твердо решил подстеречь последний вздох. Доктор стоял, прочие сидели на стульях, принесенных в комнату хозяйкой.
Но дядя испортил финал: он не умер.
Я сменил священника на стуле возле кровати, и он завертелся по комнате.
— Я думаю, — таинственно шептал он, уступая мне место, — я верю, с ним все хорошо.
Я слышал, как он пытался перевести на французский стереотипные фразы англиканского благочестия флегматику в сером костюме. Потом он сшиб со стола стакан и полез собирать осколки. С самого начала я не очень-то верил, что дядя сейчас умрет. Шепотом, но настойчиво я допрашивал доктора. Я повернулся, чтоб взять шампанское, и чуть не упал, споткнувшись о ноги священника. Он стоял на коленях возле стула, который поставила для меня хозяйка, и громко молился: «Отец небесный, умилосердись над чадом своим…» Я оттолкнул его, а через минуту он уже стоял на коленях возле другого стула и опять молился, преградив дорогу монахине, которая несла мне штопор. Мне почему-то вспомнились чудовищные, кощунственные слова Карлейля о «последнем писке тонущего котенка». Священник стал у третьего свободного стула; можно было подумать, что он играет в какую-то игру.
— Господи, — сказал я, — надо выставить этих людей, и, проявив некоторую настойчивость, я этого добился.
У меня вдруг отшибло память, и я начисто забыл французский язык. Я выпроваживал их главным образом с помощью жестов и, к всеобщему ужасу, отворил окно. Я дал им понять, что сцена умирания откладывается, — и в самом деле, дядюшка скончался лишь на следующую ночь.
Я не подпускал к нему священника и старался разобрать, не мучает ли его какая-нибудь мысль или желание. Но ничего не заметил. Однако дядя заговорил об «этом самом пасторе».
— Не надоел он тебе? — спросил я.
— Ему что-то надо, — отозвался дядя.
Я молчал, внимательно прислушиваясь к его бормотанию. Я разобрал слова: «Они хотят слишком многого». Лицо его сморщилось, как у ребенка, который собирается заплакать.
— Нельзя получить верных шести процентов, — сказал он.
На минуту у меня мелькнула дикая мысль, что эти душеспасительные разговоры были далеко не бескорыстны, но это, я думаю, было недостойное и несправедливое подозрение. Маленький пастор был чист и невинен, как солнечный свет, а дядя имел в виду священников вообще.
Однако, возможно, как раз эти разговоры разбудили дремавшие в дядюшкином сознании какие-то мысли, давно подавленные и загнанные вглубь повседневными заботами.
Незадолго до конца голова у него вдруг стала совсем ясной, и хотя он был очень слаб, голос его звучал тихо, но отчетливо.
— Джордж, — позвал он.
— Я здесь, рядом с тобой.
— Джордж, ты всегда имел дело с наукой, Джордж. Ты знаешь лучше меня. Скажи… Скажи, это доказано?
— Что доказано?
— Ну, все-таки?..
— Я не понимаю.
— Смерть — конец всему. После такого… таких блистательных начинаний. Где-то… Что-то…
Я смотрел на него, пораженный. Его запавшие глаза были очень серьезны.
— А чего же ты ждешь? — удивленно спросил я.
Но на этот вопрос он не откликнулся.
— Стремления… — прошептал он.
Потом заговорил отрывисто, совсем забыв обо мне.
— «Проходят славы облака», — сказал он. — Первоклассный поэт, первоклассный… Джордж всегда был строгий. Всегда.
Наступило долгое молчание.
Потом он знаком показал, что хочет что-то сказать.
— Мне кажется, Джордж…
Я склонился над ним, а он сделал попытку положить руку мне на плечо. Я приподнял его немного на подушках и приготовился слушать.
— Мне всегда казалось, Джордж… должно быть, что-то во мне… что не умрет.
Он смотрел на меня так, словно решение зависело от меня.
— Наверное, — сказал он, — что-то…
С минуту мысли его блуждали.
— Совсем маленькое звено, — прошептал он почти умоляюще и смолк, но вскоре опять забеспокоился: — Какой-то другой мир…
— Возможно, — сказал я. — Кто знает?
— Какой-то другой мир.
— Только там нет такого простора для деятельности, — сказал я, — не то, что здесь!
Он умолк. Я сидел, склонившись над ним, погруженный в собственные мысли. Монахиня в сотый раз стала закрывать окно. Дядюшка задыхался… Какая нелепость, почему он должен так мучиться — бедный глупый человечек!
— Джордж, — прошептал он и попытался приподнять маленькую бессильную руку. — А может быть…
Он ничего больше не сказал, но по выражению глаз я понял: он уверен, что я понял его вопрос.
— Да, пожалуй… — произнес я отважно.
— Разве ты не уверен?
— О… конечно, уверен, — сказал я.
Кажется, он пытался сжать мою руку. Так я сидел, крепко держа его руку в своей, и старался представить себе, какие зерна бессмертия можно отыскать в его существе, есть ли в нем дух, который устремился бы в холодную беспредельность. Странные фантазии приходили мне в голову… Он долго лежал спокойно и лишь порой ловил ртом воздух, и я то и дело вытирал ему губы.
Я погрузился в задумчивость. Сначала я не заметил даже, как постепенно менялось его лицо. Он откинулся на подушки, еле слышно протянул свое «з-з-з», смолк и скоро скончался, совсем тихо, умиротворенный моими словами. Не знаю, когда он умер. Рука его обмякла неощутимо. И вдруг, потрясенный, я увидел, что челюсть его отвалилась — он был мертв…
Была глубокая ночь, когда я покинул смертное ложе дядюшки и пошел по широко раскинувшейся улице Люзона к себе в гостиницу.
Это мое возвращение тоже осталось в памяти обособленно, не связанное с другими переживаниями. Там, в комнате, неслышно суетились женщины, мерцали свечи, совершался положенный ритуал над странным высохшим предметом, который когда-то был моим неугомонным, влиятельным дядюшкой. Мне эта обрядность казалась нудной и неуместной. Я хлопнул дверью и вышел в теплый, туманный, моросящий дождь на сельскую улицу, где не было ни души и лишь изредка во тьме виднелось мутное пятно света. Теплая пелена тумана создавала впечатление какой-то отрешенности. Даже дома у дороги казались из другого мира, мелькая сквозь туман. Тишину ночи подчеркивал доносившийся временами отдаленный собачий лай — здесь, поблизости от границы, все держали собак.
Смерть!
То был один из тех редких часов отдохновения, когда словно оказываешься за чертой жизни и движешься вне ее. Такое чувство бывает у меня иногда после окончания спектакля. Вся жизнь дяди представилась мне как что-то знакомое и завершенное. С ней было покончено, как с просмотренным спектаклем, как с прочитанной книгой. Я думал о нашей борьбе, взлетах, о сутолоке Лондона, пестрой толпе людей, среди которых протекала наша жизнь, о шумных сборищах, волнениях, званых обедах и спорах, и внезапно мне показалось, что ничего этого не было. Словно откровение, пришла эта мысль: ничего не