все.
Муж ее умер. Сын в дальнем плавании, он моряк. Она собрала все вьющиеся локоны своей умершей дочери и выложила из них узоры. Она причесывает меня так, словно на голове у меня шипы и, того и гляди, уколют. Чего мне, кстати сказать, очень бы хотелось. Думаю, временами ей жаль, что она не может меня выпороть. Она может только больно щипать меня до синяков. Моя сговорчивость злит ее еще больше, чем упорство, я замечаю это и становлюсь сама кротость — я знаю, что она скорбит об умершей дочери, и специально поддразниваю ее, чтобы ей было больнее. И она не может удержаться и щиплет меня, но не больно — или начинает браниться, что меня даже радует: удалось-таки разбередить рану! Иногда я вожу ее к надгробиям и начинаю — притворно — тяжко вздыхать над материнской могилой. Со временем — такая я коварная! — я узнаю, как звали ее покойную дочь, и когда кошка, живущая при кухне, окотилась, беру себе одного котеночка и называю тем же именем. Как же громко я начинаю кричать, если знаю, что миссис Стайлз где-то поблизости: «Полли! Полли! Иди сюда, деточка! Ой, какая ты миленькая! Какая черненькая! Какая пушистенькая! Иди ко мне, поцелуй мамочку».
Теперь вы видите, что сделали из меня обстоятельства?
Миссис Стайлз от этих моих слов передергивает. Наконец, не в силах этого вынести, она зовет Барбару:
— Возьмите это грязное животное, и пусть Уильям Инкер его утопит!
А я убегаю и забиваюсь в темный угол. Я думаю об утраченном доме, о санитарках, которые любили меня, и слезы сами подступают к глазам.
— Барбара, прошу вас! — кричу я. — Правда ведь, вы не сделаете этого! Правда ведь, не сделаете?!
Барбара говорит: ни за что. Миссис Стайлз прогоняет ее с глаз долой.
— Ах вы злая, хитрая девочка! Уж не думаете ли вы, что Барбара ничего не знает? Думаете, она не видит вас насквозь, не видит все ваши уловки?
Но потом сама же плачет, громко, навзрыд. А я, смахнув свою последнюю слезинку, с любопытством за ней наблюдаю. Потому что — кто она мне? И есть ли у меня вообще кто-нибудь? Прежде я надеялась, что мои мамы, санитарки, пошлют кого-нибудь за мной и выручат меня из беды, но прошло полгода и еще полгода, и никто за мной не пришел. Они меня забыли, уверяют меня.
— Надеетесь, что они о вас помнят? — говорит миссис Стайлз и усмехается. — Да наверняка вместо вас в сумасшедший дом привезли другую девочку, получше. Думаю, они рады, что от вас избавились.
Не сразу, конечно, а со временем я начинаю ей верить. И сама начинаю забывать. Мою прежнюю жизнь постепенно заслоняет новая — хотя старая все же порой напоминает о себе слабыми воспоминаниями и полузабытыми снами, подобно тому как кошмарные видения плохо стертых уроков настигают меня сейчас, когда я склоняюсь над своей рукописью.
Свою родную мать я ненавижу. Разве не она бросила меня раньше других? У меня в деревянной шкатулке, рядом с кроватью, хранится ее портрет в золотой оправе, но бледное правильное лицо ничего мне не говорит, со временем оно начинает казаться мне отвратительным.
— А теперь поцелую мамочку перед сном, — говорю я однажды, открывая шкатулку.
Но все это лишь для того, чтобы позлить миссис Стайлз. Подношу портрет к губам — я знаю, что она наблюдает за мной и думает, я тоскую, а сама шепчу: «Ненавижу тебя!» — и золото мутнеет от моего дыхания.
Я проделываю это один раз, и на другой день снова, и в конце концов каждый вечер, едва пробьет назначенный час, я вынуждена повторять ту же сцену, иначе, я знаю, мне не удастся заснуть. Потом я должна бережно положить портрет на место, чтобы не запачкать ленточку. Если рамка заденет за бархатную подстилку шкатулки, придется вынуть его и постараться положить поаккуратнее.
Миссис Стайлз с настороженным любопытством следит за моими действиями. Потом я ложусь и жду, когда придет Барбара.
Тем временем дядя наблюдает за моей работой и находит, что в письме и чтении вслух я делаю заметные успехи. Прежде он привык иногда собирать у себя в «Терновнике» общество джентльменов — вот и сейчас он позвал меня, чтобы я им почитала. Я читаю какие-то тарабарские тексты, совершенно не понимая смысла слов, и джентльмены — совсем как миссис Стайлз — странно смотрят на меня. Потом я к этому привыкну. Закончив чтение, я, по наущению дяди, делаю реверанс. Я хорошо умею делать реверанс. Джентльмены хлопают в ладоши, потом подходят пожать или погладить мою руку. Они говорят мне: я редкостная, таких, как я, больше нет. Я начинаю думать, что я одаренное дитя, и под их взглядами густо краснею.
Так белые цветы краснеют, прежде чем упасть. В один прекрасный день, войдя в дядину библиотеку, я замечаю, что письменный стол мой унесли, а для меня приготовили место рядом с книгами. Дядя видит мое замешательство и подзывает меня к себе.
— Снимите-ка перчатки, — говорит он.
Я снимаю — и до чего же странными кажутся на ощупь хорошо знакомые вещи! День прохладный, солнце так и не проглянуло. Я живу в «Терновнике» уже два года. Лицо у меня круглое, как у ребенка, голос тонкий. И месячных недомоганий, как у женщин, пока не наблюдалось.
— Итак, Мод, — говорит мне дядя. — Сейчас вы переступите через сей медный перст и приблизитесь наконец к моим книгам. Пора вам узнать о своем истинном призвании. Боитесь?
— Немного, сэр.
— И очень хорошо. И правильно, что боитесь. Вы ведь считаете меня ученым, хм?
— Да, сэр.
— Ну так я больше чем ученый. Я хранитель ядов. Эти книги — посмотрите, посмотрите на них хорошенько! — это и есть мои яды. А это, — и он очень бережно положил руку на высокую кучу исписанных бумаг, захламлявших стол, — это Указатель. Он нужен для того, чтобы помочь другим собирателям и ученым в их трудном деле. Когда я его завершу, равного ему не будет во всем мире. Много лет я отдал его составлению и еще столько же отдам, если потребуется. Я так долго работал с ядами, что стал к ним невосприимчив, и моей задачей было сделать и вас такой же невосприимчивой, чтобы вы могли помогать мне в работе. Глаза мои — посмотрите мне в глаза, Мод... — Он снял свои очки и приблизил ко мне свое лицо, и опять, как когда-то, мне сделалось неловко: лицо его стало без очков таким беззащитным, таким беспомощным, — но только теперь я увидела то, что скрывали темные стекла: белесую мутную пленку на поверхности глаза. — Я стал плохо видеть, Мод, — сказал он, вновь водружая на нос очки. — Ваши глазки помогут мне сберечь свои. Ваша рука будет вместо моей. Потому что вы пришли сюда с незащищенной рукой, в то время как в обычном мире — в том мире, который находится за пределами этой залы, — люди, имеющие дело с купоросом и мышьяком, обязаны надевать перчатки. Вы не такая, как они. Здесь ваше место. Я этого добился: по капле скармливал вам яд, по крупинке, по зернышку. А теперь пора принять дозу побольше.
Он поворачивается, берет с полки книгу и вручает ее мне.
— Храните знание в тайне. Помните, какая редкостная у нас работа. Человеку неподготовленному она может показаться странной. О вас могут плохо подумать, если вы расскажете. Вы меня понимаете? Я сделал так, что ваших губ уже коснулся яд. Запомните это.
Книга называется «Занавес поднимается, или Просвещение Лауры». Я сажусь на стул и открываю первую страницу. И наконец понимаю, что я такое читала и чему так аплодировали джентльмены.
В миру это называется удовольствиями. Мой дядя собирает их — сдувает пыль, расставляет на книжных полках, стережет. Но хранит их как-то странно — не ради них самих, а невесть для чего, скорее как усладу для похотливого любопытства.
Я имею в виду — для похотливого любопытства библиофила.
— Посмотрите на это, Мод, — говорит он умильно, отодвигая стеклянные дверцы шкафов и бережно оглаживая переплеты вынутых книг. — Вы обратили внимание, какая мраморная бумага, какой сафьян на корешке, какой золотой обрез? Полюбуйтесь, какое тиснение! — Он протягивает мне книгу, но из рук не выпускает и в конце концов ревниво прижимает к себе: — Нет, нет, не сейчас! А вот посмотрите-ка на этот экземпляр. Черные буквы, а заголовки, смотрите, выполнены красным. Какие изящные буквицы, какие