спасибо, что хоть портрет у вас есть. А теперь стойте смирно. Вам обязательно надо это носить, иначе у вас не будет фигуры как у леди.

Она снимает с меня жесткое платье с пышными рукавами и нижнее белье тоже. И затягивает в девчоночий корсет, который жмет хуже платья. Поверх него накидывает ночную рубашку. На руки натягивает пару белых лайковых перчаток, застегивает их на запястьях. Теперь только ноги у меня остались голые. Я бросаюсь на диван и дрыгаю ногами. Она хватает меня и трясет, потом отпускает.

— Слушайте! — Все лицо ее в красных пятнах, она жарко дышит мне в ухо. — У меня была когда-то дочка, она умерла. У нее были чудные черные кудри и ангельский характер. Почему девочка с черными кудрями и с ангельским характером должна была умереть, а такая мерзкая белобрысая живет и здравствует, этого мне знать не дано. Почему ваша мать, при всем своем богатстве, оказалась дрянью и умерла, а я должна жить и холить ваши ручки и смотреть, как вы превращаетесь в леди, — это для меня загадка. Плачьте, раз вам так хочется. У меня каменное сердце, и вам меня не разжалобить.

Она волочет меня в спальню, я карабкаюсь на большую, высокую, пыльную кровать, она задергивает полог. Рядом с камином есть еще одна дверь: она говорит мне, что за ней другая комната и что там спит злая девушка. У нее чуткий сон, и, если я не буду лежать тихо и хорошо себя вести, она услышит, и тогда мне не поздоровится.

— А теперь помолитесь, — говорит она, — и попросите Отца Нашего Небесного простить вас.

И уходит, забрав с собой лампу, и я остаюсь в кромешной тьме.

По-моему, что для ребенка самое страшное — это оказаться в темноте; даже сейчас я в этом уверена.

Я лежу на кровати, несчастная и запуганная, и напрягаю слух: мне холодно, голодно, я очень устала и измучена, а вокруг темно, хоть глаз выколи. Даже с закрытыми глазами не так темно. Корсет давит. Обтянутые лайковыми перчатками побитые пальцы невыносимо болят. Время от времени часы оживают, и слышится звон — и я утешаюсь одной лишь единственной мыслью, что где-то по этому дому бродят сумасшедшие, а с ними — бдительные санитарки. «Что это за место такое чудное, куда я попала? — удивляюсь я. — Может, у них так заведено, чтобы сумасшедшие свободно ходили всюду, и, может, какая- нибудь из них по ошибке забредет ко мне в комнату? А может, и та самая злючка из соседней комнаты тоже сумасшедшая — вот выйдет, схватит меня цепкой рукой и задушит!» А подумав так, я начинаю различать приглушенные звуки, они все ближе — так близко, что просто не верится! — и представляю, как к кровати моей незаметно подкрадываются смутные тени, прижимаются лицами к матерчатому пологу, шарят, шарят своими руками по ткани. Я плачу. Из-за корсета плакать неудобно. Я пытаюсь затаиться, чтобы сумасшедшие не догадались, что я здесь, но чем сильнее я сдерживаюсь, тем труднее удержать рыдания. Какая-то мошка чиркает крылом по щеке, я думаю: вот тянется рука, чтобы меня задушить, — и отчаянно верещу.

Слышится звук открываемой двери, из-за щелей в пологе пробивается слабый свет. Появляется лицо, склоняется ко мне — доброе лицо, это вовсе не сумасшедшая, это девушка, что накануне приносила мне печенье со сладким вином. На ней ночная сорочка, волосы распущены.

— Ну-ну,— ласково говорит она.

Так она не злая! Она гладит меня по голове, проводит ладонью по щеке, и я умолкаю. Но слезы все равно льются, хотя плакать мне уже не хочется. Я говорю, что испугалась сумасшедших, она смеется.

— Нет здесь никаких сумасшедших, — говорит она. — Это вы старое вспоминаете. Ну-ка, разве вы не рады, что попали сюда?

Я мотаю головой.

— Это с непривычки. Скоро вы здесь освоитесь, и все будет хорошо.

Девушка отворачивается и хочет унести свечу. Заметив это, я снова начинаю плакать.

— Засыпайте скорей, вам давно пора спать! — говорит она.

Я отвечаю, что боюсь темноты. Что боюсь спать одна. Она стоит в нерешительности — может, вспомнила про миссис Стайлз. Но я прошу ее не уходить: моя постель ведь, наверное, мягче, к тому же сейчас зима и жутко холодно. В конце концов она говорит, что полежит рядом, пока я не засну. Задувает свечу, и дымок растворяется в темноте.

Она говорит, что зовут ее Барбара. Я устраиваюсь у нее на плече.

— Правда же, здесь лучше, чем в вашем прежнем доме? Неужели вам здесь не нравится?

Я отвечаю, что понравилось бы, если бы она лежала со мной каждую ночь, и тогда она снова смеется, потом устраивается поудобнее на мягкой рыхлой перине.

Она сразу же засыпает и спит крепко, как и все горничные. От нее пахнет фиалковым кремом. На сорочке у нее, на самой груди, ленты, я нашариваю их перчаточной рукой и не отпускаю — жду, когда наконец меня сморит сон: как будто это спасительные тросы, что не дадут мне окончательно провалиться в зияющую черноту.

Я рассказываю все это лишь для того, чтобы вы поняли, отчего я стала такой, какая есть.

На другой день меня не выпускают из комнат — приучают к шитью. И тогда я забываю про ночные страхи. В перчатках работать неловко, я вся искололась иголкой.

— Не хочу и не буду! — заявляю я и разрываю шитье.

Миссис Стайлз меня бьет. Но на мне жесткое платье и корсет, так что она всю руку об меня отбила. Ну вот, хоть какая-то радость.

Меня здесь часто бьют — поначалу. Как же иначе? Я привыкла к шуму и гаму, привыкла всегда быть на виду — шутка ли, двадцать нянюшек на одну! — тишина и размеренность этого дома пугают меня до дрожи, и я начинаю сопротивляться. Мне кажется, характер у меня от природы покладистый, это обстоятельства меня испортили. Я швыряю об пол чашки и блюдца. Падаю на пол и дрыгаю ногами — ботинки разлетаются по углам. Или принимаюсь визжать до хрипоты. За это меня, конечно, наказывают, и каждый раз суровее прежнего. Мне скручивают руки и завязывают платком рот. Запирают в пустой комнате или заталкивают в чулан. Однажды — после того как я опрокинула свечу и занялась бахрома на кресле — мистер Пей схватил меня в охапку и понес по узкой парковой дорожке к леднику. Я почему-то совсем не помню холода. Меня удивляют серые глыбы льда — наверное, я ожидала, что они будут прозрачными, как хрусталь, — и то, как они мерно потрескивают в звенящей тишине, словно тикает множество часов. Тиканье продолжается часа три. Когда миссис Стайлз приходит наконец за мной, я лежу, свернувшись в клубок, и едва могу пошевелиться, словно меня опоили.

Думаю, она испугалась. Она берет меня на руки и тайком, по черной лестнице, несет в дом, и они с Барбарой принимаются изо всех сил растирать мне руки спиртом.

— Если она, не дай бог, отморозила пальцы, он нам этого не простит!

Видели бы вы ее лицо! Я еще день или два после жалуюсь на то, что пальцы онемели и болят, — и мне доставляет тайную радость видеть, как она трепещет. Потом по забывчивости я ущипнула ее — она поняла, что все в порядке, и вновь стала меня наказывать.

Так проходит примерно месяц, хотя в детстве время тянется очень долго. Дядя мой все ждет, когда же меня наконец обуздают — так лошадь приучают к упряжи. Время от времени миссис Стайлз приводит меня к нему в библиотеку, и он спрашивает о моих успехах.

— Как всегда плохо, сэр, — отвечает она.

— Все упрямится?

— Упрямится не знаю как.

— А бить пробовали?

Она кивает. Он отсылает нас.

Потом — новые выходки, новые крики и слезы.

Вечером Барбара укоризненно качает головой:

— Разве можно быть такой вредной! Миссис Стайлз говорит, вы сущая дикарка. Никого не слушаетесь!

Я слушалась — в прежнем своем доме, и вот как меня за это отблагодарили! На другое утро я переворачиваю вверх дном ночной горшок и подошвами размазываю его содержимое по ковру. Миссис

Вы читаете Тонкая работа
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату