Она шлепнула салфеткой по темно-красному изгибу губы, по черной щеточке ресниц.
Она продолжала петь; потом широко открыла один глаз и придвинулась к зеркалу, чтобы удалить упорную крупинку туши; вслед за веком приоткрылся и рот, стекло затуманилось дыханием. На миг она как будто совсем забыла обо мне. Я изучала кожу у нее на лице и шее. Она уже проглянула за маской из пудры и грима — кремовая, как кружево на рубашке, но у носа, на щеках и даже, как я заметила, по краю верхней губы темнели веснушки, коричневые, как ее волосы. Их я никак не ожидала. Они были чудесные и почему-то трогательные.
Протерев зеркало, мисс Батлер мигнула мне и поинтересовалась еще чем-то из моей жизни; обращаться к отражению почему-то было проще, чем к живому лицу, и вскоре у нас завязалась вполне непринужденная беседа. Вначале ее реплики были такими, каких я ждала от актрисы: свободными и уверенными, чуть поддразнивающими; на мое смущение или сказанную мною глупость она отвечала смехом. Но по мере удаления краски с лица смягчался и тон ее речи, ослабевали дерзость и напор. Под конец — она зевнула и костяшками пальцев потерла глаза, — под конец ее голос зазвучал совсем по-девичьи: по-прежнему звонкий и мелодичный, это был уже голос девушки из Кента, такой же, как я.
Наравне с веснушками он делал ее — нет, не заурядной, как я опасалась, а настоящей, удивительно, до боли настоящей. Услышав его, я поняла, по крайней мере, природу одержимости, владевшей мною последнюю неделю. Я подумала (какая необычная, но все же самая что ни на есть обычная мысль): я тебя люблю.
Скоро грим был снят полностью, сигарета докурена до самого фильтра; мисс Батлер встала и прижала пальцами волосы.
— Мне бы нужно переодеться, — произнесла она почти что робко.
Я поняла намек и сказала, что мне пора, и она проводила меня до двери.
— Спасибо, мисс Астли, — она уже узнала от Тони мою фамилию, — что зашли ко мне.
Она протянула мне руку, я в ответ подняла свою, но вспомнила о перчатке — перчатке с лиловыми бантиками, в комплект к моей хорошенькой шляпке, быстро ее стянула и предложила мисс Батлер голые пальцы. И вдруг она обернулась галантным юношей, что прогуливался в свете рампы. Она выпрямила спину, слегка присела и поднесла мои пальцы к губам.
Я было покраснела от удовольствия, но заметила, как дрогнули ее ноздри, и поняла, что она почуяла: противные запахи моря, устриц и устричного сока, крабового мяса и улиток — они въелись в мои пальцы и пальцы моих домашних так давно и прочно, что все их уже не замечали. И эти пальцы я сунула под нос Китти Батлер! Я готова была умереть от стыда.
Я тут же попыталась отдернуть руку, но она крепко ее держала, не отнимала от нее губ и при этом посмеивалась. Что выражали ее глаза, было для меня загадкой.
— От вас пахнет, — начала она протяжно и удивленно, — как…
— Как от селедки! — с горечью договорила я.
Щеки у меня пылали, к глазам подступили слезы.
Наверное, мисс Батлер заметила, как я смущена, и ей стало жалко.
— Никакой не селедки, — мягко произнесла она. — Но, пожалуй, как от русалки…
И она поцеловала мои пальцы по-настоящему, и на этот раз я позволила это сделать; кровь отступила от щек, я улыбнулась. Надела перчатку. От прикосновения ткани пальцы как будто защипало.
— Не придете ли снова со мной повидаться, мисс Русалка? — спросила Китти Батлер. Сказанные небрежным тоном, ее слова — невероятное дело — показались искренними. О да, с большим удовольствием, отвечала я, и она удовлетворенно кивнула. Снова слегка присела, мы пожелали друг другу доброй ночи, дверь захлопнулась, и мисс Батлер скрылась.
Я стояла неподвижно напротив маленькой цифры 7 и таблички с надписью от руки «Мисс Китти Батлер». Сойти с этого места мне было совершенно невозможно, словно я и вправду была русалкой и вместо ног имела рыбий хвост. Я моргала. С меня лился пот; он вместе с дымом ее сигареты разъел касторовое масло у меня на ресницах, и веки очень зачесались. Я поднесла к ним руку — ту самую, которую она поцеловала; через полотно втянула носом запах — тот самый; опять покраснела.
В гримерной все было тихо. Наконец послышалось очень негромкое пение. Это была та же песня про торговку устрицами и корзинку. Но теперь песня эта была вполне кстати, и я, конечно, представила себе, как, мурлыкая ее, мисс Батлер нагибается, чтобы расшнуровать ботинки, как распрямляет плечи и сбрасывает подтяжки, а может, расстегивает брюки…
Так оно и есть, и только тонкая дверь отделяет ее тело от моих слезящихся глаз!
При этой мысли я наконец ощутила под собой ноги и удалилась.
Наблюдать выступление мисс Батлер после того, как она разговаривала со мной, улыбалась мне, прижималась губами к моей руке, было так странно; я волновалась и больше, чем прежде, и одновременно меньше. Ее красивый голос, элегантный костюм, небрежная походка — я чувствовала себя тайной совладелицей всего этого и заливалась довольным румянцем, когда толпа бурно ее приветствовала или вызывала на бис. Она не бросала мне больше розу; как прежде, они отправлялись к хорошеньким девушкам в партере. Но я знала, что она видит ложу и меня в ней: иногда я во время пения ловила на себе ее взгляд, и каждый раз, перед тем как покинуть сцену, она махала шляпой залу и кивала, или подмигивала, или чуть заметно улыбалась персонально мне.
Мне было и приятно, и в то же время досадно. Я знала уже, что прячется за слоем пудры и небрежной походкой, и мне тяжко было просто слушать пение наравне с обычной публикой. Без памяти хотелось вновь посетить мисс Батлер в гримерной, но я боялась. Она меня пригласила, но не назвала время, а я в те дни была ужасно застенчивой и робкой. И вот я каждый раз, когда ничто не мешало, сидела в своей ложе, слушала, аплодировала, ловила тайные взгляды и знаки, но только через неделю решилась вновь отправиться за кулисы и, бледная, потная, дрожащая, постучаться в гримерную мисс Батлер.
Но за самой любезной встречей последовали упреки, что я так долго ее не навещала, вновь завязалась непринужденная беседа о ее жизни в театре и моей — в устричном ресторане в Уитстейбле, и мне стало понятно, что робела я зря. Убедившись окончательно, что ей нравлюсь, я посетила мисс Батлер еще раз, а потом еще и еще. В тот месяц я не бывала нигде, кроме «Варьете», ни с кем не виделась, кроме нее, — ни с Фредди, ни с двоюродными сестрами, едва замечала даже Элис. Матушка начала было сердиться, но мой рассказ о том, что я по приглашению мисс Батлер побывала за кулисами и встретила самый дружеский прием, немало ее поразил. На кухне я старалась еще больше, чем обычно: разделывала рыбу, чистила картошку, крошила петрушку, кидала в кипяток крабов и омаров — и все это в такой спешке, что не всегда хватало дыхания напевать, заглушая их вскрики. Элис недовольно замечала, что из-за моей одержимости одной особой в «Варьете» со мной стало не о чем разговаривать; впрочем, в те дни я едва ли обменялась с ней двумя-тремя словами. После каждого рабочего дня я мгновенно переодевалась, поспешно ужинала и сломя голову бежала на станцию к кентерберийскому поезду, и каждая поездка в Кентербери завершалась визитом в гримерную Китти Батлер. С нею я проводила больше времени, чем в зале, наблюдая ее выступления, и чаще видела ее без грима, мужского костюма и сценических манер.
Чем больше крепла наша дружба, тем свободней, откровенней разговаривала мисс Батлер.
— Ты должна звать меня Китти, — очень скоро предложила она, — а я буду звать тебя… как? Не Нэнси — так к тебе обращаются все. Как тебя зовут дома? Нэнс? Или Нэн?
— Нэнс, — ответила я.
— Тогда я буду звать тебя Нэн — можно?
Можно ли! Я кивнула и идиотски заулыбалась: ради счастья слышать, как она ко мне обращается, я с радостью отринула бы все свои старые имена, взяла бы новое, а то и обошлась бы совсем без имени.
И вот ее обращение ко мне стало начинаться с «послушай, Нэн» или «боже мой, Нэн»; все чаще звучали фразы вроде: «Будь добра, Нэн, дай мне чулки…» Она все еще стеснялась переодеваться у меня на виду, но однажды вечером я обнаружила, что в гримерной установлена небольшая складная ширма; Китти, не прерывая разговора, пряталась за ней и подавала мне одну за другой детали своего мужского костюма взамен на предметы женской одежды, висевшие на крючке. Я была в восторге, что могу ей услужить. Дрожащими руками я чистила и складывала ее костюм, норовя тайком прижать к щеке то крахмальное полотно рубашки, то шелк жилетки или чулок, то шерсть пиджака и брюк. Каждый предмет еще хранил тепло ее тела, особый его аромат; каждый, как мне казалось, нес в себе заряд необычной энергии и пощипывал или жег мои пальцы.
Ее юбки и платья были холодными, рука ничего не ощущала, но я по-прежнему краснела, когда их касалась: волей-неволей мне представлялись нежные потайные уголки, которые обнимет, по которым проскользнет эта ткань, которые согреет или увлажнит надетое платье. Каждый раз, когда она появлялась из-за ширмы, одетая девушкой — стройная, миниатюрная, с накладной косой поверх задорной стрижки, — я испытывала одно и то же чувство: укол разочарования и досады и тут же довольствие и щемящая любовная тоска; желание коснуться, обнять, приласкать, сильное настолько, что приходилось отворачиваться и сцеплять руки, а то как бы они сами не обхватили ее и не прижали к груди.
В конце концов я так навострилась обращаться с ее костюмом, что Китти предложила мне приходить перед ее выходом на сцену и, как настоящий костюмер, помогать ей готовиться. Она сказала об этом с деланной беззаботностью, словно опасаясь отказа; наверное, ей было невдомек, как для меня томительно тянутся часы вдали от нее… Вскоре я совсем перестала посещать зрительный зал, а каждый вечер, придя за полчаса до выступления Китти, направлялась прямиком за кулисы, где помогала ей облачиться в рубашку, жилет и брюки, забранные у нее накануне, подносила пудреницу, чтобы она запудрила веснушки, смачивала щетки, которыми она приглаживала завитки волос, прикрепляла к лацкану розу.
Выполнив все это в первый раз, я последовала за нею; пока длился номер, стояла в кулисах и, раскрыв рот, глазела, как разгуливали по баттенсам на колосниковой галерее гибкие, словно акробаты, осветители; зала я не видела, сцены тоже, за исключением одной пыльной доски, в дальнем конце которой