– Отец, немедля скачите домой и спасите ее… Они обвиняют ее… в страшном грехе… Они взяли под стражу ее, Ульва и моих братьев, отец!
Эрленд пощупал пылающее лицо и руки Лавранса; мальчиком вновь завладела лихорадка.
– Опомнись, ты бредишь…
Но Лавранс сел на кровати и довольно связно изложил все, что произошло накануне в их усадьбе. Эрленд слушал молча, но, по мере того как сын продолжал свой рассказ, стал понемногу одеваться. Он натянул сапоги, подвязал к ним шпоры. Потом принес молоко и еду и подал мальчику.
– Но как же я оставлю тебя здесь одного, сын мой? Пожалуй, я отвезу тебя в Бреккен к Аслэуг, а потом уже поскачу на юг.
– Отец! – Лавранс схватил его за руку. – Нет! Я хочу домой… с вами…
– Ты болен, сынок! – возразил Эрленд, и в голосе его прозвучала такая нежность, какой мальчик никогда прежде не слышал от отца.
– Все равно, отец, – хочу вернуться с вами к матушке… Я хочу домой… к матушке… – И он расплакался, как дитя.
– Но ведь мерин твой хромает, дружок. – Эрленд взял мальчика на руки, но тот не унимался. – Да и ты так устал… Ну, ладно, ладно, – согласился он наконец. – Сутен свезет нас обоих…
– Коли не забудешь, – сказал он позже, выведя из клети своего испанского жеребца и устроив там мерина, – напомни мне послать кого-нибудь из слуг за твоей лошадью и моими пожитками…
– Вы останетесь дома, отец? – обрадованно воскликнул мальчик.
Эрленд глядел прямо перед собой:
– Не знаю… но чудится мне, что сюда я не вернусь…
– Разве вы не вооружитесь получше, отец? – снова спросил мальчик, потому что Эрленд, кроме меча, прихватил только маленький, легкий топорик и собрался уже выйти из горницы. – Вы даже шит оставите здесь?
Эрленд бросил взгляд на свой щит. Воловья кожа вытерлась и потрескалась настолько, что красный лев на белом поле был теперь едва различим. Эрленд положил шит на кровать и прикрыл его шкурами.
– Мне довольно и этого оружия, что выгнать из моего дома толпу мужичья, – сказал он.
Он вышел во двор, запер дверь на засов, вскочил в седло и помог мальчику взобраться на коня позади себя.
Небо все сильнее заволакивалось тучами; спустившись по склону вниз, они углубились в чащу леса, где стоял густой мрак. Эрленд видел, что сын от усталости едва держится на лошади; тогда он посадил мальчика впереди себя и обхватил его рукой. Он прижимал к груди светловолосую голову сына – Лавранс больше всех своих братьев походил на мать. Поправляя капюшон его плаща, Эрленд поцеловал Лавранса в темя.
– Твоя мать… сильно она убивалась… летом… когда умерло несчастное дитя?.. – спросил он немного погодя еле слышно.
Лавранс ответил:
– Когда братец умер, она не плакала. Но потом каждую ночь ходила на его могилу… Гэуте и Ноккве тайком следили за ней… Но они не осмеливались подойти близко и не смели подать знак, что охраняют ее…
Немного погодя Эрленд промолвил:
– Не плакала… А прежде, когда мать твоя была молода, я помню, слезы катились у нее из глаз, словно роса с ветвей плакучей ивы… Сама доброта и кротость была тогда Кристин в кругу тех, кто любил ее. С той поры ей пришлось ожесточить свое сердце… И чаще всего в том была моя вина.
– Гюнхильд и Фрида говорят, что, пока братец жил, – прибавил Лавранс, – она плакала все время, если думала, что никто не глядит на нее.
– Помоги мне боже, – тихо вымолвил Эрленд. – Неразумный я был человек.
Они ехали долиной, оставляя позади себя ленту реки. Эрленд заботливо прикрывал мальчика полой своего плаща. Лавранс дремал, временами впадая в забытье, – он чувствовал, что от отца пахнет, словно от бедняка. Ему смутно помнилось, как в раннем детстве, когда они еще жили в Хюсабю, отец по субботам выходил из бани, держа в руках какие-то маленькие шарики. От них шел удивительно душистый запах, и в ладонях и одежде отца еще долго сохранялся потом этот тонкий, нежный аромат.
Конь Эрленда шел скорым, ровным шагом; здесь, внизу, над вересковыми пустошами стоял непроницаемый мрак. Сам того не сознавая, Эрленд примечал дорогу – узнавал меняющийся голос реки там, где Логен бежал по ровному месту и где он низвергался с уступов. На скалистых плоскостях искры летели из-под лошадиных копыт. Когда тропинка углублялась в сосновый бор, Сутен уверенно ступал между спутанными корнями деревьев и мягко хлюпал копытами по маленьким зеленым лужайкам, испещренным проточинами от стекающих с гор ручьев. К рассвету он поспеет домой… Это будет в самую пору…
В его памяти все время всплывала та далекая голубоватая лунная и морозная ночь, когда он летел в санях по этой долине, – позади сидел Бьёрн, сын Гюннара, с мертвой женщиной на руках. Но воспоминание это поблекло и стало далеким; далеким и призрачным казалось все, что рассказал ему сын: эти события в долине и нелепые слухи о Кристин… Он тщетно силился думать о них. Впрочем, когда он окажется дома, у него достанет времени принять решение, как ему следует действовать. Теперь же все отступило куда-то далеко – и осталось одно лишь смятение и страх: сейчас он увидит Кристин.
Он так ждал ее, так ее ждал и нерушимо верил, что в конце концов она все-таки придет. Пока не узнал, каким именем она нарекла их сына…
В предрассветных сумерках из церкви расходились прихожане, отстоявшие раннюю обедню, которую служил один из хамарских священников. Те, кто вышел первыми, видели, как Эрленд, сын Никулауса, проскакал по направлению к своей усадьбе, и передали новость остальным. Возникло легкое замешательство, и пошло великое множество разных толков; люди потянулись с церковного холма вниз, к развилке дорог, и кучками толпились там, где отходила дорога на Йорюндгорд.
Эрленд въехал на двор своей усадьбы в тот самый час, когда побледневший серп луны соскользнул между облаками и гребнем гор.
Перед домом управителя он увидел небольшое сборище – то были родичи и друзья Яртрюд, оставшиеся на ночлег в ее доме. Заслышав стук копыт, на двор вышли и другие мужчины – стражи, которые провели ночь в нижней горнице жилого дома.
Эрленд осадил коня. Свысока оглядев собравшихся крестьян, он спросил громко и с издевкой:
– Никак в моей усадьбе сегодня званый пир… А я и не слыхал об этом… Но, может статься, вы не затем собрались здесь спозаранку, добрые люди?
Ответом ему были хмурые и гневные взгляды. Стройный, изящный, сидел Эрленд на своем тонконогом, иноземной породы жеребце. У Сутена была когда-то грива, подстриженная торчком, теперь она висела спутанными космами, в ней появились сивые нити, да и вообще хозяин, как, видно, не холил коня. Но глаза жеребца беспокойно вспыхивали, он нетерпеливо переступал на месте, прядал ушами и вскидывал изящную маленькую голову так, что брызги пены летели во все стороны. Сбруя была когда-то красного цвета, и седло было украшено золотым тиснением; теперь эта сбруя выцвела, потерлась и была не однажды чинена. Да и сам всадник был одет не лучше нищего бродяги: из-под простой черной войлочной шапки выбивались пепельно-белые пряди, седая щетина покрывала бледное, изрытое морщинами, длинноносое лицо. Но он держался в седле совершенно прямо и, высокомерно улыбаясь, сверху вниз глядел на толпу крестьян; он был молод, вопреки всему, и по-прежнему горделив, как вождь, – и жгучая ненависть вспыхнула в них к этому чужаку, который упрямо не клонил головы, хотя навлек такие бедствия, горе и позор на тех людей, которых они чтили, как своих вождей.
Однако крестьянин, первым взявший слово, ответил, сдерживая гнев:
– Я вижу, ты встретил своего сына, Эрленд; тогда, верно, тебе известно, что мы собрались сюда не на званый пир, – дивлюсь я, как у тебя хватает духу шутить в подобном деле.
Эрленд бросил взгляд на ребенка, который все еще спал, – и голос его смягчился:
– Вы видите сами, что мальчик болен. А вести, которые он принес из поселка, повергли меня в такое изумление, что я принял их за горячечный бред… Кое-что ему, видно, и впрямь пригрезилось… – Сдвинув брови, Эрленд устремил взгляд в сторону конюшни. В этот самый миг из ее дверей вышел Ульв, сын Халдора, и с ним другие мужчины, в том числе один из его свояков, ведя за собой оседланных лошадей.