поверхность беспокойной рябью, всегда поднимаясь вновь и пронзая болью.
Исследования обнаружили низкую кровать с твердым голым матрасом, унитаз, стол и два стула, душ. Пока он стоит возле кровати, думая, не совершил ли он уже кругосветное путешествие в своем мире, тихое шипение воздуха, как бывает при вдохе, сообщает об отверстии в стене прямо напротив – насколько он может судить, там, где он вошел. И пахнет… сосной?
Чеглок проходит туда, и его совершенно ошеломленные чувства говорят ему, что да, это Фезерстонские горы. Гребень поднимается, трепещет покалыванием. Ветер дует ровно, холодный и резкий, и звучит, как бритва, которую правят на кожаном ремне. Слышно журчание воды в горных ручьях, взбухших от тающих снегов высоких вершин. Крик ястреба разносится в сосновом воздухе. Истосковавшееся по родине сердце взмывает в радостном возвращении: в этот миг он стоит на знакомом плато высоко над Вафтингом, под ним – в его мысленном взоре – яркая черепица крыш и горбы улиц его гнездилища, ясные, как хрусталь.
И тут же его псионика отскакивает от близких стен, и в тот же миг он понимает, что находится в искусственной среде, слышатся смех и издевательские выкрики. Он вздрагивает от страха, что сейчас посыплются удары брошенных предметов, но ничего такого не происходит, хотя издевки толпы становятся громче. И Чеглок начинает понимать истинную природу своей тюрьмы: это клетка, предназначенная для его показа, как дикого животного в природной среде. Он – экспонат в зоопарке. Несомненно, стена или ее участок прозрачны, и он представляет себе публику из нормалов, глазеющих на него, детишки прижимают сопливые носы к стеклу и глядят вытаращенными глазами на чудовище-мьюта. И что-то в нем ломается. Он и так считал, что сломлен окончательно, что больнее уже не будет. Но и в этом, как и во многом, он вновь ошибся.
Он не хочет дальше жить так, калекой, обрубком, один среди врагов, объект презрения и насмешек. Он решает умереть. Но как? Он еще раз обследует свою камеру, не обращая внимания на вопли и выкрики публики, но ничего хоть сколько-нибудь смертельного не находит. Вопреки звукам, запахам и тактильным ощущениям, подсказывающим ему, будто он стоит высоко в Фезерстонских горах, эта часть его тюрьмы оказывается всего лишь большой пустой комнатой. Наверняка голограммы представляют иллюзию горного пейзажа ради зрителей-нормалов, а все остальное – легкая виртуализация или манипуляция на молекулярном уровне, как и хилое возвращение псионики – чтобы усугубить его страдания. Он возвращается в первую, маленькую комнату, но и тут его ждет разочарование: на матрасе нет простыней, из которых можно было бы сделать петлю, стол и стулья привинчены к полу, режущих и колющих предметов нет. Он мрачно садится на кровать и предается отчаянию.
Потом снова с шипением открывается стена, и кто-то входит. Чеглок вскакивает, но тут же падает с криком, когда электрический удар под колени превращает ноги в студень.
– Без глупостей, – произносит грубый мужской голос.
– Что тебе нужно? Кто ты?
– Обед принес. Отличный стейк, жареная картошка, салат… как по мне, куда лучше, чем положено вонючему мьюту. Но приказ есть приказ.
Псионикой Чеглок ощущает, что человек несет поднос и ставит его на стол. Пахнет мясом и картошкой. Желудок сжимается в голодном спазме: Чеглок не помнит, когда ел последний раз.
– Есть хочешь? – ехидно спрашивает нормал. – Погоди, я тебе мясцо приправлю. – Он звучно харкает и сплевывает на стейк. – На. Чтоб ты подавился!
С этими словами нормал выходит из клетки, и стена закрывается за ним с шорохом вытесненного воздуха.
Чеглок действительно проголодался, его мучит жажда. Он, шаркая, подходит к столу, садится на стул, протягивает руки, чтобы поставить поднос прямо перед собой. У него течет слюна, но он колеблется. Не перспектива съесть «приправленный» стражем стейк его смущает, а сознание, что он не может доверять своим чувствам. Он предположил, поскольку не слышит издевательских комментариев, какими осыпали его во внешнем помещении, что здесь ему предоставлена большая степень уединения, но театральность поведения охранника заставляет его в этом усомниться. В любом случае он должен предположить обратное: он всегда на виду. Отсутствие голосов не означает отсутствия глаз. Он все должен воспринимать как спектакль, направленный на его унижение. При этом ему вполне могли подать миску экскрементов. Или мясо мьютов. Или в самом деле стейк, отлично приготовленный, но вкус у него будет мерзкий, и среагирует Чеглок соответственно, к вящему веселью публики. Зарычав, он сметает поднос со стола. Поднос стучит по полу, звенят столовые приборы.
Этот звук возвращает его к жизни. Чеглок падает на колени, пальцами, псионикой ищет, пока у него в руке не оказывается нож. Он не останавливается, чтобы подумать или усомниться в своем везении, он прикладывает лезвие к шее… и оказывается парализованным. Рука зажата в железной хватке. Нет, не зажата, потому что отвести нож от шеи он может с легкостью. Но заставить опуститься – нет, хотя пытается снова и снова, сперва равномерным давлением, потом резкими ударами, зная заранее, что все это бесполезно, что он вопреки всему попался в ловушку, клюнул на приманку. Его жжет и бесит стыд, он дергается, как бешеный, и наконец лезвие ломается с хрустом кости и вылетает у него из руки.
В этот миг в голове всплывает голос святого Христофора:
Чеглок поднялся с пола и вернулся на матрас.
– «Кто может уменьшить Шанс? – цитирует вслух Чеглок, и голос его дрожит. – Пусть попытается, ибо только сам он уменьшится».
Голову пронзает насквозь смех святого Христофора – и исчезает.
Чеглок падает на бок на матрас. Он молится Шансу, но слова звучат пустыми, будто не могут выйти из этой клетки, этой темноты, как не может выйти он сам. Истина в том, что они больше к нему не относятся. Он не утратил веру, но не чувствует, что принадлежит к ней. Он от нее отрезан. Выброшен из игры. Пропустил свой спасительный бросок.
Но не это так его мучает. Неудача неизбежна, в конце-то концов: Шанс может быть побежден раз, сто