Мне хочется прижаться лицом к открытому колодцу ее лона. Она твердая и спелая, сложная смесь из запахов сеновала на скотном дворе и ладана, курящегося перед изображением мадонны. Она — ладан и мирр, горькие братья аромата смерти и веры.
Когда из нее вытекает кровь, запахи, что знаю я, меняют цвет. В такие дни в душе ее — железо. Она пахнет пистолетом.
Моя возлюбленная на взводе, она вот-вот выстрелит. На ней запах ее жертвы. Кончая тонкой струйкой белого дыма, что пахнет селитрой, она уничтожает меня. После такого расстрела я жажду лишь одного — ощущать последние содрогания ее страсти, передающиеся от самого нутра до кончиков того, что врачи называют обонятельными нервами.
Моя возлюбленная — как оливковое дерево, укоренившееся в почве у самого моря. Плоды ее — пикантные и зеленые. С радостью разгрызаю я их, добираясь до твердой косточки внутри. Маленькое ядрышко жестко ложится на язык. Окруженный плотной соленой мякотью и обтянутый прочной оболочкой бугорок.
Кто же лакомится оливками, не прорвав кожицу? Вот он, долгожданный момент, когда зубы вонзаются в плод и из него брызжет чистый густой сок, впитавший в себя и тучность почвы, и переменчивость погоды, и даже имя садовника.
Во рту у тебя солнце. Разрыв оливковой кожицы во рту — как гром среди ясного неба. Ливень в знойный день. Съешь этот день, когда раскаленный песок обжигает твои ступни, пока внезапно налетевшая гроза не выплескивает на тебя первые капли дождя.
Наша с тобой личная рощица тяжела урожаем. Я проберусь к твоей косточке, твердой косточке под грубой оболочкой.
Свет движется со скоростью около 186 000 миль в секунду. Глаза улавливает отражения света, попадающие в его поле зрения. Я вижу какой-нибудь цвет, если предмет отражает свет с определенной длиной волны, а все остальные волны поглощает. Каждый цвет имеет определенную длину волны, при этом красный самую длинную.
Может быть, поэтому он мне повсюду чудится? Я живу в красном шаре, сотканном из луизиных волос. Сейчас время красивых закатов, но меня прижимает к теням двора не сам опускающийся солнечный диск, а только твой цвет, растекающийся облаками во всю небесную твердь, падающий на бурую землю и на серые камни. На меня.
Иногда я бегу в объятия заката, широко раскинув руки, огородным пугалом, бегу, думая, что получится прыгнуть за край света, прямо в свирепое горнило и сгореть там в тебе. Мне бы хотелось погрузиться в сверкающие огненно-кровавые мазки заката.
Все иные цвета поглощаются. Тусклые оттенки дня никогда не проникают в мою затемненную черепную коробку. Я живу в четырех пустых стенах, подобно анахорету. Ты была комнатой, залитой сияющим светом, но дверь к тебе захлопнута моей рукой. Ты была многоцветным плащом, сброшенным в грязь.
Сможешь ли ты теперь увидеть меня в этом пропитавшемся кровью мире? О, ты, чьи зеленые глаза подобны миндалинам, приди ко мне в языках пламени. Дай мне вновь обрести зрение.
Март. Эльджин обещал написать мне в марте.
Я считаю дни, как будто сижу под домашним арестом. Стоят сильные холода, и леса наполнились дикими белыми нарциссами. Я пытаюсь утешить себя, думая о цветах и деревьях, каждую весну раскрывающих почки. В них расцветает новая жизнь, и это должно мне как-то помочь.
Наш бар-ресторан, известный под названием «Южный комфорт», организовал весенний фестиваль, чтобы снова привлечь завсегдатаев, чьи счета в банке еще не вполне восстановились после рождественских праздников. Для нас, работающих там, это означало, что надо нацепить зеленые чехлы и короны из искусственных крокусов. В названиях напитков тоже прослеживалась весенняя тема: пунш «Мартовский заяц», слинг «Овсюг», коктейль «Лазоревка». Неважно, что именно вы заказали, все напитки готовились по одному рецепту, за исключением ликерной основы. В мою задачу входило смешивать кухонное бренди, японское виски, плюс нечто, шедшее под кодовым названием «джин». Иногда туда же добавлялись мутный херес, апельсиновый сок с мякотью, жидкие сливки, несколько кусочков сахара и пищевые красители. Бокал доверху доливался шипучкой — и по пять фунтов с пары (а «Южный комфорт» обслуживал только пары), в «счастливый час» — еще дешевле.
Хозяева пригласили на мартовские праздники пианиста и разрешили ему играть на свое усмотрение и с любой скоростью любые песни Саймона и Гарфанкеля. По неизвестным причинам он был зациклен на песне «Мост над бурными водами», и стоило мне около пяти появиться на работе, в ушах у меня уже звучали слова об отплывающей куда-то там серебряной девушке в исполнении слезливого хора набравшихся завсегдатаев. Не обращая внимания на пьяные аккорды и дрожащие тремоло, мы в своих зеленых «весенних» чехлах скакали от столика к столику, разнося пайки пиццы и кружки, в которых посетители искали утешения. Мне была противна вся человеческая раса.
И все еще ни слова от Эльджина. Работай больше, смешивай больше коктейлей, оставайся допоздна, не спи, не думай. Так недолго и спиться — было бы что пить.
— Хочу посмотреть, как ты живешь.
Я стою в глубине бара, мрачно смешивая несколько кувшинов «Особого летального», когда выясняется, что Гейл Райт намерена подбросить меня до дому. В два часа ночи, выставив последних ночных пташек, прикорнувших в своих пьяненьких гнездышках по углам, она запирает заведение и забрасывает мой велосипед в багажник. В машине играет магнитофон — поет Тэмми Уайнетт.
— Мне нравится твоя сдержанность, — говорит она. — Здесь редко найдешь таких.
— Зачем ты вообще затеяла эту шарашку?
— Мне же надо на что-то жить. У меня не тот возраст, чтобы ждать появления прекрасного принца. — Она смеется. — Да, боюсь и вкусы у меня несколько другие.
«Встань рядом со своим мужчиной, — звучит голос Тэмми, — и пусть весь мир узнает, что ты его любишь».
— Думаю летом организовать еще фестиваль кантри и вестерна, как ты думаешь?
— Смотря что нам придется на себя напяливать.
Она вновь смеется, правда, несколько пронзительно.
— А тебе не нравится чехол? Ты в нем смотришься великолепно. — Она произносит последнее слово с ударением на Э, отчего это «великолэпно» звучит не комплиментом, а зевом пропасти.
— Очень мило с твоей стороны подбросить меня до дому, — говорю я. — Может быть, зайдешь чего- нибудь перехватить?
— О-о, да, — отвечает она. — О, да!
Мы вылезаем из машины. Над нами висит стылое небо. Стылыми пальцами я отодвигаю засов и со стылым сердцем приглашаю ее войти.
— А здесь очень тепло и уютно, — замечает она, прижимаясь боком к печке. У нее мощный зад. Я вспоминаю шорты, что носил один мой дружок, — на них было написано: «КРУПко! Не кантовать!» Она виляет задом и опрокидывает на пол пивную кружку — толстяка в костюме XVIII века.
— Не волнуйся, — говорю я, — ему было слишком жарко здесь стоять.
Кресло скрипит под ее тяжестью, когда она опускается в него и берет предложенное какао, осклабившись при упоминании о Казанове. А мне казалось, что это факт малоизвестный.
— Это неправда, — поясняю я. — Шоколад — чудесное успокоительное. — Вернее, это тоже неправда, но Гейл Райт не проймешь превосходством сознания над материей. Я подчеркнуто зеваю.
— Трудный день, — говорит она. — И у тебя, и у меня. Тянет подумать о других вещах. О темных и волнующих.
Например, о патоке. Каково было бы барахтаться в патоке с Гейл Райт?
У меня был дружок по имени Карло — как раз темный и волнующий тип. Сам брился наголо и подбил на это меня, уверяя, что это обостряет чувственность. Меня, однако, не покидало ощущение, что я отбываю