Внутренние города обширны, но их нет ни на одной карте.
Она пришла в день смерти Домино, но я не видел его. Он сюда не приходит.
Утром я проснулся и, как обычно, пересчитал все, чем владею: Мадонна, мои тетради, этот рассказ, моя лампа и фитили, мои перья и мой талисман.
Мой талисман растаял. В лужице осталась только блестящая золотая цепочка.
Я поднял цепочку, накрутил ее на пальцы, растянул и стал следить, как она соскальзывает с них змеей. И тут я понял, что он умер, хотя не знал, как и где это случилось. Я надел цепочку на шею. Я был уверен, что она заметит ее, когда придет, но она не заметила. У нее блестели глаза, а руки звали убежать с нею. Я уже убегал с нею, пришел в ее дом, как изгнанник, и остался у нее ради любви. Дураки всегда остаются ради любви. Я дурак. Я восемь лет торчал в армии, потому что кого-то любил. С другого было бы довольно. Но я оставался еще и потому, что мне некуда было идти.
Здесь я остаюсь по собственному выбору.
Это очень много для меня значит.
Кажется, она думала, что мы сможем добраться до лодки, и нас никто не схватит. Она что, сумасшедшая? Мне бы снова пришлось убивать. Я не смог бы сделать этого. Даже ради нее.
Она сказала, что родит ребенка, но не захотела выйти за меня замуж.
Неужели такое возможно?
Я хочу жениться на ней, а ее ребенка у меня не будет.
Нет, проще не видеть ее. Я не всегда машу ей рукой. У меня есть зеркало. Когда она проплывает мимо, я отхожу от окна. Если светит солнце, я вижу в зеркале проблеск ее волос. От него солома на полу начинает светиться: наверное, так выглядели ясли, в которых лежал Христос, — величественно, скромно и очень необычно.
Иногда с ней в лодке сидит ребенок; должно быть, это наша дочь. Интересно, какие у нее ступни.
Если не считать моих старых друзей, я здесь ни с кем не разговариваю. Не потому, что они сумасшедшие, а я нет, а потому что они быстро отвлекаются. Трудно заставить их сосредоточиться на чем- то одном, но если мне удается добиться своего, это не всегда то, что меня сильно интересует.
Что меня интересует?
Страсть. Одержимость.
Я познал и то, и другое, и мне известно, что грань между ними тонка и жестока, как венецианский стилет.
Когда мы в ту лютую зиму шли пешком из Москвы, я верил, что иду туда, где лучше. Верил, что поступил правильно, оставив позади все грустные и мерзкие вещи, которые так долго мучили меня. У каждого из нас есть свобода воли, говорил мой друг-кюре. Воли что-то изменить. Я не слишком верю в гадания и ворожбу. Я не Вилланель, я не вижу ни скрытых миров у себя на ладони, ни будущего в туманном шаре. Но как быть с цыганкой, что перехватила меня в Австрии, перекрестила мне лоб и сказала: «Скорбь в деяниях твоих и одинокое место»?
Что ж, скорби в моих деяниях хватало, а если бы не мама и друзья, это место было бы самым одиноким на свете.
За моим окном кричат чайки. Раньше я завидовал их свободе, завидовал чайкам и полям, что тянутся вдаль, отмеряя расстояния — одно за другим. Всему естественному уютно на своем месте. Я думал, солдатская форма сделает меня свободным, потому что солдат любят и почитают, они знают, что случится завтра, и неопределенность их не мучает. Думал, что делаю благое дело, освобождая мир и в то же время освобождаясь сам. Миновали годы, я преодолел расстояния, которые не может представить себе ни один крестьянин, и обнаружил, что воздух во всех странах одинаков.
Все поля сражений похожи друг на друга.
О свободе слишком много говорят. Она похожа на Святой Грааль. Мы взрослеем, слыша о нем, он существует, мы уверены в этом, но у каждого — свое представление, где его искать.
Хотя в моем друге-кюре было слишком много мирского, он нашел свою свободу в Боге. Патрик находил ее в смятенном разуме, где водил дружбу с гоблинами. Домино говорил, что она — в настоящем, в том единственном мгновении, когда можешь быть свободным, но он редок и неожидан.
Бонапарт учил, что свобода лежит на остриях пик его солдат, но в легендах о Святом Граале никто не завоевывал сокровище силой. Однажды добродетельный рыцарь Персиваль пришел к разрушенной часовне и нашел то, чего не заметили другие, просто посидев на месте. Теперь я думаю, что свободный человек — не тот, кто могуществен, богат, уважаем или свободен от обязательств, но тот, кто способен любить. Любить кого-то так, чтобы забыть о себе хотя бы на миг, — вот что такое свобода. Мистики и церковники говорят, что для этого нужно забыть о своем теле и его желаниях и перестать быть рабом собственной плоти. Но умалчивают, что мы можем стать свободными только через плоть. Что страстная любовь к другому человеку возвышает нас куда надежнее любого божества.
Мы пресные люди, и наше стремление к свободе — это стремление к любви. Если бы нам хватило смелости любить, мы бы не так ценили войну.
За моим окном кричат чайки. Мне нужно накормить их. Я оставил кусок хлеба от завтрака, чтобы отдать им.
Говорят, что любовь порабощает, а страсть — это демон, и что многие люди неспособны любить. Я знаю, это правда, но знаю и то, что без любви мы бредем по темным тоннелям жизни ощупью и никогда не видим солнца. Когда я полюбил, то словно впервые посмотрел в зеркало и увидел себя. Я безмерно удивился, подняв руку и коснувшись своих щек, шеи. Это был я. А когда я рассмотрел себя и привык к мысли о том, что это я, то уже не боялся ненавидеть свои недостатки, потому что захотел быть достойным того, кто держал зеркало.
Впервые увидев себя, я увидел мир и понял, что он разнообразнее и прекраснее, чем мне казалось. Как большинство людей, я радовался теплому вечеру, запаху пищи и птицам, стрелой взмывавшим в небо, но я не был ни мистиком, ни церковником и не ощущал экстаза, о котором читал в книгах. Я тосковал по чувству, однако не мог ничего высказать. Мы постигаем слова «страсть» и «экстаз», но они остаются плоскими на страницах. Иногда мы пытаемся эти страницы перевернуть и прочесть, что написано на другой стороне. После этого каждый может рассказать о женщине, борделе, опиумной ночи или войне. Мы боимся. Боимся страсти и потому смеемся над слишком сильной любовью и слишком пылкими любовниками.
Но все равно мы жаждем чувствовать.
Я начал ухаживать за здешним садом. Никто не прикасался к нему много лет, но мне говорили, что когда-то здесь росли прекрасные розы с таким сильным ароматом, что при попутном ветре его доносило до площади Святого Марка. Сейчас они превратились в непроходимые колючие заросли. Птицы не вьют в них гнезд. Это негостеприимное место; почва засолилась, и я не знаю, что будет на ней расти.
Я мечтаю об одуванчиках.
Мечтаю о безбрежном поле, на котором цветы растут так, как им хочется. Сегодня я раскопал сад камней, а потом снова зарыл его и разровнял почву. Кому нужен сад камней на скале? Хватит с нас скал.
Я напишу Вилланели и попрошу немного семян.
Странно думать: не разведись Бонапарт с Жозефиной, во Франции не появилась бы герань. При нем Жозефина не могла развить свой несомненный талант ботаника. Говорят, она уже вывела у нас больше сотни разных растений, и если ее попросить, она может прислать семена даром.
Я напишу Жозефине и попрошу у нее немного семян.
Мама сушила на крыше маки и на Рождество составляла из цветочных головок сцены из Библии. Я занимаюсь садом отчасти ради нее; она говорит, что здесь слишком голо и нет ничего, кроме моря.
Я хочу вырастить немного травы для Патрика и поставить памятник Домино; ничего особенного — просто камень в теплом месте. Бедняга так настрадался от холода…
А себе?
Себе я посажу кипарис, и он переживет меня. Вот почему я так тоскую по полям; будущее мне нужно не меньше настоящего. В один прекрасный день посаженное неожиданно пробьется наружу: корень или дерево. То же происходит, когда ищешь иной путь и начинаешь думать о ком-то другом. Мне нравится знать, что жизнь переживет меня. Бонапарт никогда не понимал этого счастья.
Здесь есть птичка — маленькая птичка, у которой нет матери. Я занимаю ее место; птичка садится ко