навредить тебе. Он ненавидит ради самой ненависти. Есть такие люди. Люди, у которых есть все. Деньги, власть, женщины. А когда они получают все, то начинают ставить на кон большее, чем простые смертные. Этого человека ничто не волнует. Он не радуется рассвету. Никогда не потеряется в незнакомом городе и не станет спрашивать дорогу. Я не могу купить его. Я не могу соблазнить его. Он хочет жизнь за жизнь. Твою или мою. Пусть это буду я.
— Ты не убивала. Это я убил его. И не жалею.
— Я бы сделала то же самое. Неважно, чья рука держала нож. Ты убил его ради меня.
— Нет, ради себя. Он осквернял все, к чему прикасался.
Она взяла меня за руки. От нас обоих пахло рыбой.
— Анри, если тебя признают невменяемым, то либо повесят, либо отправят в Сан-Сервело. В сумасшедший дом на острове.
— Тот, что ты мне показывала? Он смотрит на лагуну и не отражает света?
Она кивнула, и я задумался: неужели у меня снова будет свой дом?
— Вилланель, что ты будешь делать?
— С деньгами? Куплю дом. Я уже наскиталась по свету. Найду способ освободить тебя. Конечно, если ты выберешь жизнь.
— А разве выбор за мной?
— Это я смогу себе позволить. Приговор будет выносить не Пьеро, а судья.
Стемнело. Она зажгла свечи и привлекла меня к себе. Я положил голову ей на грудь и услышал стук — такой ровный, словно ее сердце никогда не покидало своего места. Прежде я лежал так только с матерью. Мать прижимала меня к груди и шептала на ухо стихи Священного Писания. Надеялась, что так я лучше их запомню, но я не слышал ничего — лишь потрескивал огонь, да свистел пар из кастрюльки, в которой она грела для отца воду. Я слышал лишь стук ее сердца и ощущал лишь мягкость ее тела.
— Я люблю тебя, — повторял я — и тогда, и теперь.
Мы следили, как свечи отбрасывают на потолок разрастающиеся тени, а небо чернеет. В кабинете Пьеро стояла пальма (несомненно, отобранная у подобострастного изгнанника), и тень этой пальмы на потолке казалась джунглями, мешаниной листьев, в которых мог скрываться тигр. У стоявшего на столе Цезаря был благородный профиль, а треугольника моего видно уже не было. В комнате пахло рыбой и свечным воском. Мы еще немного полежали на полу. Наконец я спросил:
— Ну что, теперь ты поняла, почему я люблю лежать неподвижно и смотреть в небо?
— Я неподвижна, лишь когда несчастна. Не смею пошевелиться, потому что так скорее придет новый день. Воображаю, что если я буду лежать неподвижно, то страшного не случится. В нашу с ней последнюю ночь, девятую, она спала, а я пыталась не двигаться вообще. Я слышала, что далеко на севере есть холодные снежные пустыни, где ночь тянется полгода, и надеялась, что произойдет обыкновенное чудо и мы окажемся там. Интересно, время пройдет, если я не пропущу его?
В ту ночь мы не занимались любовью. Наши тела были слишком тяжелы.
На следующий день я предстал перед судом, и все вышло так, как предсказала Вилланель. Меня признали невменяемым и приговорили к пожизненному заключению в Сан-Сервело. Пьеро выглядел разочарованным, но мы с Вилланелью на него не смотрели.
— Я буду навещать тебя раз в неделю и сделаю все, чтобы вызволить тебя оттуда. Подкупить можно кого угодно. Мужайся, Анри. Мы прошли пешком от самой Москвы. Мы умеем ходить по воде.
— Ты умеешь.
— Нет, мы умеем. — Она обняла меня и пообещала прийти к лагуне еще до отплытия скорбной лодки. Вещей у меня было немного, но я хотел взять с собой талисман Домино и портрет Мадонны, которые мне вышила ее мать.
Сан-Сервело. Когда-то он был предназначен лишь для богатых сумасшедших, но Бонапарт, стремившийся к равенству, по крайней мере, среди безумцев, открыл его для публики и выделил деньги на его содержание. Здесь виднелись остатки прежней роскоши. Богатым и безумным дороги их маленькие радости. Тут были просторные комнаты для посетителей, где благородная дама могла выпить чаю, пока ее сын сидел напротив в смирительной рубашке. Здешние сторожа некогда носили форму и до блеска драили себе сапоги. Если какой-нибудь больной пускал на эти сапоги слюни, его на неделю сажали в карцер. Слюни пускали немногие. Здесь имелся сад, за которым больше никто не ухаживал, — акр каменистой почвы с чахлыми цветами. В здании было два крыла: одно — для остатков богатых безумцев, второе — для бедных безумцев, число которых непрерывно возрастало. Вилланель хотела отправить меня в первое, но я решил, что это слишком дорого, и отказался.
Теперь я все равно предпочитаю общество обычных людей.
У англичан король безумен, но никто ведь не сажает его под замок.
Георг III, который обращается к верхней палате парламента: «Милорды и павлины».
Кто поймет англичан и их причуды?
Я не боялся оказаться в такой странной компании.
Испугался только, когда начал слышать голоса мертвецов, а вслед за голосами по коридорам стали ходить сами мертвецы — и следить за мной пустыми глазницами.
Когда Вилланель приходила в самом начале, мы говорили о Венеции, о жизни, и ее переполняла надежда. Но потом я рассказал ей о голосах и руках повара, сжимающих мое горло.
— Анри, это тебе только кажется. Держись, скоро ты выйдешь на свободу. Никаких голосов нет. И мертвецов тоже.
Но они есть. Под каждым камнем, на каждом подоконнике. Звучат их голоса, и я обязан их слышать.
Когда Анри увезли в Сан-Сервело на скорбной лодке, я стала ломать голову, как его поскорее вызволить оттуда. Пыталась выяснить, какого рода сумасшедших там держат и осматривают ли их врачи. А вдруг им станет лучше? Оказалось, что осматривают, но выпускают только тех, кто не представляет угрозы для окружающих. Какая чушь — по земле разгуливает множество людей, представляющих угрозу для окружающих, и никто их не осматривает. Анри осужден пожизненно. Законных способов освободить его не существует. Во всяком случае, пока к этому имеет касательство Пьеро.
Что ж, придется помочь ему бежать и проследить, чтобы он добрался до Франции целым и невредимым.
В первые месяцы заключения он казался веселым и жизнерадостным, хотя спал в одной палате с тремя мужчинами — жуткими на вид и с ужасными привычками. Он говорил, что не замечает их. Говорил, что ведет дневник и очень этим занят. Наверно, признаки перемены появились намного раньше, чем я их заметила, но в моей жизни произошел крутой поворот и я была не слишком внимательна.
Не знаю, какое безумие заставило меня поселиться напротив ее дома. Я купила такой же шестиэтажный особняк с большими окнами, пропускавшими столько солнечного света, что он лужицами скапливался на полу. Я ходила по комнатам, даже не собираясь их обставлять, заглядывала в ее кабинет, гостиную, мастерскую, но видела лишь гобелен с моим изображением. Тогда я была моложе и одевалась дерзким мальчишкой.
Однажды я выбивала ковер на балконе и наконец увидела ее.
Она тоже меня увидела, и мы застыли на месте, как статуи, — каждая на своем балконе. Я уронила ковер в канал.
— Ты моя соседка, — сказала она, — и должна нанести мне визит. — Мы договорились, что я сделаю это в тот же вечер, перед ужином.
Прошло больше восьми лет, но стучалась в ее дверь я отнюдь не богатой наследницей, пешком пришедшей из Москвы и увидевшей смерть своего мужа. Я снова была девушкой из Игорного дома, облаченной в краденую форму. Я инстинктивно прижала руку к сердцу.
— Ты повзрослела, — сказала она.
А она осталась такой же, хотя снег запорошил ей волосы. Прежде она не позволяла ему. Мы сели ужинать за овальный стол — как и раньше, бок о бок, и между нами стояла лишь бутылка вина. Говорить было нелегко, впрочем — как и прежде. Мы либо занимались любовью, либо боялись, что нас подслушают. Почему мне казалось, что все должно измениться, раз прошло столько лет?