В ту ночь я без сна лежал рядом с Вилланелью и прислушивался к ее дыханию. Она спала, сжавшись в комок, повернувшись ко мне спиной, и не показывала виду, что хочет моих прикосновений. Я дотрагивался до нее, только когда был уверен, что она спит. Гладил по спине и гадал, все ли женщины так нежны и упруги. Однажды она вдруг повернулась и попросила моей любви.
— Я не умею.
— Тогда я сама буду любить тебя.
Когда я вспоминаю о той ночи — здесь, откуда не выйду никогда, — у меня дрожат руки и болят мышцы. Я забываю, день сейчас или ночь, забываю, зачем пишу эту книгу и пытаюсь рассказать вам о том, как все было на самом деле. Не слишком выдумывая. Вспоминаю только по ошибке, написанные слова плывут перед глазами, перо поднимается и застывает в воздухе. Я думаю об этом часами, но передо мной — одно и то же мгновение. Она наклоняется, ее рыжие волосы с золотыми прядками падают мне на лицо и грудь, и я смотрю на нее сквозь эти волосы. Волосы окутывают меня, и я словно лежу в высокой траве, покойный.
Покидая деревню, мы унесли с собой карту — на ней нам нарисовали короткий маршрут — и еду, которой поделились слишком щедрые хозяева. Мне было очень неловко: если б не Вилланель, они бы убили всех нас.
Куда бы мы ни шли, нам попадались те, кто ненавидел французов. Мужчины и женщины, будущее которых было предрешено. Они не умели связно мыслить; то были люди земли, им хватало малого, и они ревностно чтили обычаи и Бога. Хотя их жизнь менялась не слишком, они чувствовали, что их унизили, потому что унизили их вождей; они не знали над собой власти и презирали гарнизоны и марионеточных королей, который оставлял за собой Бонапарт. А тот всегда заявлял, что понимает, в чем благо народа, умеет улучшать и совершенствовать. Так оно и было: он улучшал правление во всех завоеванных странах, но вечно забывал о том, что даже простые люди хотят свободы, чтобы совершать собственные ошибки.
Бонапарт не любил ошибок.
В Польше мы притворялись итальянцами и вызывали сочувствие, которое один оккупированный народ испытывает к другому. Когда Вилланель говорила, что родом из Венеции, люди прикрывали руками рты, а набожные женщины начинали креститься. Венеция, город Сатаны. Неужели это действительно так? Но даже те, кто осуждал Вилланель сильнее прочих, тихонько подкрадывались к ней и спрашивали, правда ли, что там живут одиннадцать тысяч блудниц, богатых, как короли.
Вилланель, любившая рассказывать байки, придумывала такое, что им и не снилось. Например, что у тамошних лодочников ступни с перепонками. Мы с Патриком давились от хохота, но поляки делали большие глаза, а одного вообще едва не отлучили от церкви: он предположил, что Христос, наверное, тоже умел ходить по воде, потому что таким уродился.
По пути до нас доходили слухи о Великой Армии, о тысячах погибших, и меня тошнило от бесцельности этих жертв. Бонапарт говорил, что парижские шлюхи сумеют восстановить потери за одну ночь. Может и так, но этим детям еще расти семнадцать лет.
Даже французы начинали уставать. Даже самым простым женщинам надоело рожать мальчиков, чтобы их убивали, и девочек, чтобы рожали новых мальчиков, когда повзрослеют. Мы стали выдыхаться. Талейран писал русскому царю: «Французы народ цивилизованный, но об их вожде этого не скажешь…»
Мы не слишком цивилизованы, мы слишком долго хотели того же, чего хотел он. Хотели славы, завоеваний, рабов и лести. Его желание горело дольше нашего, поскольку он не платил за него собственной жизнью. Он до последнего момента держал свою неслыханно дорогую вещь в тайнике, но мы, у которых не было ничего, кроме собственных жизней, с самого начала ставили на кон все, что имели.
Он понимал наши чувства.
Заранее подсчитывал наши потери.
Но умирали мы, а у него были палатки и еда.
Он пытался основать династию. А мы боролись за свои жизни. Не бывает ограниченной победы. Одно завоевание неминуемо ведет к другому, а то — к третьему, чтобы защитить завоеванное. По пути мы не встречали друзей Франции только разбитых врагов. Таких же, как вы и я, с теми же надеждами и страхами, не плохих и не хороших. Меня учили видеть в них дьяволов и чудовищ, а я видел обычных людей.
Но эти обычные люди тоже искали дьяволов. Особенно австрияки — они считали французов жестокими и не достойными презрения. По-прежнему принимая нас за итальянцев, они снисходили к нашим недостаткам и во всем благоприятно сравнивали нас с французами. Что было бы, сбрось я свою маску? Неужели обратился бы в дьявола у них на глазах? Я боялся, что они вычислят меня по запаху, что их носы, презрительно морщившиеся при одном упоминании о Бонапарте, учуют мое происхождение. Но, похоже, мы таковы, какими нас видят. Тот, кто говорит, что может определить врага с первого взгляда, мелет чушь. Врага можно распознать только по мундиру.
Когда мы оказались неподалеку от Дуная, Патрик повел себя странно. Мы шли больше двух месяцев и очутились в долине среди сосновых рощ. На самом ее дне мы походили на муравьев в огромной зеленой клетке. Теперь, когда снега и мороз остались позади, мы чувствовали себя не в пример лучше. У нас поднялось настроение; еще неделя-другая — и мы доберемся до Италии! Когда мы уходили из Москвы, Патрик пел песни. Невразумительные, лишенные мелодии, но постепенно мы привыкли к этим звукам; под них было удобно идти. А в последние дни умолк, почти ничего не ел и не хотел разговаривать. Когда в тот вечер мы развели костер и сели у огня, он заговорил об Ирландии и сказал, что очень хочет домой. Стал размышлять, сумеет ли убедить епископа снова дать ему приход. Ему нравилось быть священником.
— И не только из-за девушек, хотя дело и в них же тоже, я знаю.
Он сказал, что это имеет смысл независимо от наличия веры — имеет смысл ходить в церковь и думать о людях, которые тебе не родня и не враги.
Я назвал это ханжеством, а он ответил, что Домино был прав: в глубине души я пуританин, не желающий считаться с людскими слабостями и несовершенством простой человеческой природы.
Тогда это меня очень обидело. Но теперь я думаю, что он говорил правду. Это действительно мой порок.
Вилланель рассказала нам о венецианских храмах, сверху донизу расписанных изображениями ангелов, чертей, воров, блудниц и животных. Патрик приободрился и решил, что для начала попытает счастья в Венеции.
Он разбудил меня в посреди ночи. Он бредил и метался. Я хотел уложить его, но Патрик был сильнее, и ни я, ни Вилланель не рискнули получить удар ногой или кулаком. Он обливался потом, несмотря на холодную ночь, и на его губах была кровь. Мы закутали его своими одеялами, а потом я побежал в темноту, которая по-прежнему приводила меня в ужас, за сухим хворостом; нужно было снова развести огонь. Костер напоминал геенну огненную, но Патрик по-прежнему не мог согреться. Он потел, дрожал и кричал, что замерзает, дьявол вселился в его легкие и проклинает его.
На рассвете он умер.
У нас не было лопат. Рыть черную землю было нечем, поэтому мы отнесли его на опушку и прикрыли папоротником, ветками и листьями. Зарыли как ежа, ждущего лета.
А потом испугались. От чего он умер? Может, и мы подцепили эту заразу? Несмотря на погоду и долгий путь, мы спустились к реке, вымылись, постирали одежду и, стуча зубами на слабом послеполуденном солнце, развели костер. Вилланель мрачно говорила о катаре, но тогда я ничего не знал об этой венецианской болезни, которой теперь страдаю каждый ноябрь.
Когда Патрик остался позади, с ним остался и наш оптимизм.
Мы верили, что путешествие скоро закончится, но теперь это казалось почти невозможным. Если умер один из нас, то почему не могут умереть все трое? Мы пытались шутить, вспоминали, каким было у Патрика лицо, когда его повалил мальчик-бык, вспоминали его ни на что не похожие видения; однажды он заявил, что видел саму Пресвятую Деву, объезжавшую небеса на позолоченном осле. Он всегда что-то видел. Неважно, что именно. Важно, что он видел и рассказывал нам байки. Ничего, кроме баек, у нас не осталось.
Однажды Патрик рассказал нам байку о своем чудесном глазе и о том, когда он впервые ощутил свой дар. Это случилось жарким утром в графстве Корк. Двери открыли настежь, чтобы в церкви стало