же, легко и размеренно. Этот город усеян призраками, и они опекают своих. Что за семья, если у нее нет предков?
Наши предки. Наша родня. Будущее определяется прошлым; оно возможно только потому, что есть прошлое. Без прошлого и будущего настоящее неполно. Время едино; оно вечно остается настоящим и именно поэтому принадлежит нам. В забвении нет смысла, но зато он есть в мечтах. Так обогащается настоящее. Так оно делается целым. В то утро, когда прошлое гребло со мной бок о бок, я видела, как на глади лагуны блестит будущее. Видела в воде свое искаженное отражение и понимала, какой могу стать.
Если я найду ее, как сложится мое будущее?
Я найду ее.
Страсть — нечто среднее между страхом и сексом.
Страсть — не столько чувство, сколько судьба. На этом ветру мне оставалось лишь одно — смириться с печалью и уронить весла.
Занимается рассвет.
Следующие недели прошли в лихорадочном оцепенении.
Неужели такое бывает? Бывает. Это состояние очень напоминает некое умственное расстройство. Я видела таких в Сан-Сервело. В постоянном стремлении к деятельности, как правило — бессмысленной. Тело требует движения, но разум пуст.
Я ходила по улицам, плавала вокруг Венеции, просыпалась посреди ночи; простыни скручивались невероятными жгутами, мышцы болели. Я работала в Игорном доме по две смены, днем в женском платье, вечером — в мужском. Ела то, что ставили мне под нос, и засыпала, когда тело начинало ныть от изнеможения.
Я худела.
Тупо смотрела в пространство и забывала, куда иду.
Мерзла.
Я никогда не хожу к исповеди. Господь не хочет, чтобы мы исповедовались; он хочет, чтобы мы бросали ему вызов. Но когда-то я посещала церкви, потому что их строили по велению сердец. Странных сердец, которых я раньше не понимала. Сердец, полных экстаза, что до сих пор заставляет вопиять эти старые камни. Это теплые церкви, выстроенные на солнце.
Я сидела на задних скамьях, слушала музыку или бормотала службу. Бог никогда меня не соблазнял, но мне нравятся его хитрости. На меня они не действуют, но я начинаю понимать, что в них находят другие. Разве могут быть на свете безопасные места, если внутри — такое грозное чувство, такая необузданная любовь? Где ты хранишь порох? Как умудряешься спать по ночам? Будь я хоть чуть-чуть другой, я бы превратила страсть в нечто священное — и только тогда смогла бы уснуть. Экстаз остался бы при мне, но я бы уже не боялась.
Мой тучный приятель, наконец понявший, что я женщина, предложил мне руку и сердце. Обещал содержать меня в богатстве и роскоши, если в его доме я буду, как и прежде, одеваться мальчиком. Это ему нравится. Обещал специально заказывать мне усы и гульфики, и мы будем здорово веселиться вместе — играть в кости и пьянствовать. Мне захотелось всадить в него нож прямо посреди Игорного дома, но венецианский прагматизм взял верх, и я подумала: почему б не поиграть? Как мне еще облегчить боль того, я никогда больше не найду ее?
Меня всегда интересовало, откуда у него деньги. Наследство? Или мать до сих пор оплачивает его счета?
Нет. Он их зарабатывает. Снабжает французскую армию мясом и лошадьми. Мясом, от которого, как он мне говорит, отвернется и кошка, и лошадьми, на которых не сядет ни один нищий.
Но как ему это сходит с рук?
Больше никто не может поставить такого количества товара, притом — так быстро. Едва ему поступает приказ, товар отправляется в путь.
Похоже, Бонапарт либо выигрывает битвы быстро, либо не выигрывает вовсе. Таков его стиль. Ему требуется не качество, а действие. Требуется, чтобы люди совершали многодневные марш-броски, а потом несколько дней сражались. Требуются лошади для одной-единственной атаки. Этого достаточно. Какая разница, что лошади хромают, а люди отравлены, если они продержаться, пока в них не отпадет нужда?
Стало быть, я выхожу замуж за мясника.
Я разрешаю ему поить меня шампанским. Но только самым лучшим. Я не пробовала «Мадам Клико» с той жаркой августовской ночи. Когда язык и горло ощущают вкус шампанского, во мне просыпаются другие воспоминания. О единственном прикосновении. Как может нечто столь мимолетное быть столь могущественным?
Но Христос сказал «следуйте за мной», и этого оказалось довольно.
Погрузившись в эти мечты, я не ощущала, как его ладонь касается моей ноги, пальцы ласкают живот. Но мне ярко представились кальмары, их присоски, и я стряхнула его руку, закричала, что не выйду ни за него, ни за всю «Вдову Клико», что есть во Франции, ни за все усы и гульфики, что есть в Венеции. Рожа у него всегда была багровая, поэтому трудно сказать, обиделся он или нет. Поднялся с колен, одернул жилет и спросил, хочу ли я сохранить работу.
— Я сохраню работу, потому что хорошо с ней справляюсь, а такие клиенты, как вы, приходят сюда каждый день.
Тогда он меня ударил. Не сильно — но меня это потрясло. Раньше меня ни разу не били. Я ударила его в ответ. Сильно.
Он засмеялся, подошел ко мне и крепко прижал к стене. Казалось, меня похоронила под собой куча рыбы. Я не пыталась вырваться: во-первых, он был вдвое тяжелее; во-вторых, я не героиня. Впрочем, терять мне было нечего; я все потеряла в другие, более счастливые времена.
Он оставил пятно на моей рубашке и на прощание швырнул в меня монетой.
Чего еще ждать от мясника?
Я снова вернулась к костям и картам.
Ноябрь в Венеции — начало сезона катаров. Катары — такая же часть нашего наследия, как и Святой Марк. Давным-давно, когда в городе таинственно правил Совет Трех, объявляли, что какой-нибудь предатель или просто несчастный, от которого нужно было избавиться, умер от катара. От этого никому не становилось неловко. Проклятую болезнь приносит туман с лагуны, столь плотный, что с одного конца Площади не видно другого. Тоскливо и тихо начинается дождь; гондольеры сидят под мокрыми балдахинами и беспомощно смотрят в воду каналов. Такая погода отпугивает иностранцев, и в том ее единственное достоинство. Даже разноцветная пристань у театра «Ла Фениче» становится серой.
Когда я была не нужна ни Игорному дому, ни самой себе, я заходила к Флориану выпить и поглазеть на Площадь. Нужно как-то убивать время.
Прошло около часа; внезапно, я почувствовала, что за мной наблюдают. Соседние столики пустовали, но кто-то сидел за ширмой неподалеку. Я не стала задумываться: какая разница? Либо мы следим, либо следят за нами. Ко мне подошел официант с пакетиком в руке.
Я открыла пакетик. Там лежала сережка. Парная.
Женщина остановилась рядом, и тут я поняла, что одета так же, как в ту ночь: сегодня я собиралась на работу. Я прикрыла рукой верхнюю губу.
— Ты сбрил усы, — сказала она.
Я улыбнулась. У меня перехватило дыхание.
На следующий вечер она пригласила меня поужинать. Я приняла приглашение и записала адрес.
В ту ночь в Игорном доме я пыталась решить, что делать. Она принимает меня за юношу. Но я не юноша. Может, показаться ей в своем настоящем облике, посмеяться над недоразумением и изящно уйти? От этой мысли у меня сжалось сердце. Найти и тут же потерять? Да и что такое я сама? Неужели штаны в обтяжку и мужские сапоги менее реальны, чем подвязки? Что привлекло ее ко мне?
Ты играешь, выигрываешь. Играешь, проигрываешь. Играешь.
Я была осторожна и украла ровно столько, чтобы хватило на бутылку лучшего шампанского.
Когда доходит до дела, влюбленные редко оказываются на высоте. Во рту пересыхает, ладони потеют,