У Фалькона тут же мелькнула мысль, что Сальгадо удовлетворял свои потребности с восточными мальчиками. В присутствии Греты, с ее незапятнанными воспоминаниями, узнавший правду Фалькон чувствовал себя подонком. Он сознавал, что эта правда принизила его, а ее в ее неведении грязь не коснулась.

— Рамон когда-нибудь говорил о своей жене? — спросил он.

— Я и не знала, что он был женат, — отозвалась она. — Он был очень скрытным человеком. Я даже никогда не воспринимала его как испанца. Сдержанностью он больше напоминал швейцарца.

Какими разными гранями мы поворачиваемся к разным людям, подумалось Фалькону. Для женщины, на которую ему не требовалось производить впечатление, Сальгадо был спокойным, сильным, добрым и сдержанным, в то время как Фалькон считал его елейным, нудным, угодливым и напыщенным. Имея хорошую память, мы со всяким могли бы выдерживать определенную роль; все мы актеры и каждый день играем новую пьесу.

Фалькон поднялся по лестнице наверх, в кабинет Сальгадо, который теперь оккупировали Рамирес и Фернандес, сидевшие без пиджаков по обе стороны письменного стола и ворошившие бумаги.

— Мы здесь мало что накопали, — сообщил Рамирес. — Все самое интересное Грета выдала нам в первые полчаса: список клиентов, список художников, которых он когда-то представлял, список тех, кого он продолжает представлять, и тех, кого он забраковал. Остальное — письма, счета и прочая дребедень. Никакой переписки между ним и сеньорой Хименес. Ни малюсенькой записки от Серхио со словами: «Ты покойник».

Было поздно. Фалькон велел им закругляться, а сам вернулся в полицейское управление. Чемодан уже находился там. Он взял кинопленку и вставил ее в еще не убранный киноаппарат Рауля Хименеса. Фильм, скорее всего, был подарком и, возможно, даже от того же Рауля. Он состоял из семи эпизодов, героями которых были Рамон и Кармен. Каждый кадр говорил об их счастье. Сальгадо явно обожал свою жену. Его взгляд, следивший за ней, когда она поворачивалась к камере, а потом не отрывавшийся от ее щеки, не оставлял в том никаких сомнений.

Фалькон сидел в темноте, наедине с мелькающими образами. Он не мог сдерживаться. Да и не перед кем было что-то из себя изображать. Он плакал, сам не зная почему, и презирал себя за это, как прежде презирал зрителей, у которых вышибала слезу грубая сентиментальщина, демонстрируемая на серебристом экране.

Отрывки из дневников Франсиско Фалькона

2 ноября 1946 года, Танжер

Вчера ко мне зашел один американец. Внушительный человечище. Он представился как Чарльз Браун III и попросил разрешения взглянуть на мои картины. Мой английский значительно улучшился с тех пор, как американцы вдруг зачастили в «Кафе Сентраль». Мне не хотелось, чтобы он копался в моих рисунках, поэтому я сказал ему, что хочу расположить их надлежащим образом, и попросил зайти поближе к вечеру. Так я выиграл немного времени и успел выяснить у Р., что это агент Барбары Хаттон, новой Королевы Касбы.[101] Я расставил работы, которые собирался показать, и когда он вернулся и мы вошли в комнату, я сразу заявил: «Продается все, кроме этого», указывая на угольный рисунок П.

Говорят, во дворце Сиди Хосни царит такая роскошь, которая даже Р. не снилась. В каждой из тридцати комнат стоят золотые каминные часы от «Ван Клееф и Арпельс» стоимостью в 10 ООО долларов штука. Тот, кто выбрасывает треть миллиона долларов, чтобы узнавать время, может судить о достоинстве вещи исключительно по ее цене. «Она не купит у тебя ничего за двадцать долларов, — наставляет меня Р. — Она понятия не имеет, сколько это. Для нее это все равно что для нас сентаво». Я сказал ему, что еще ни разу в жизни ничего не продал. «Тогда ты продашь свою первую картину не меньше чем за пятьсот долларов». Он объяснил мне технологию продажи, и я применил ее на практике. Я ходил за Чарльзом Брауном по комнате и рассказывал о своих работах, но кожей ощущал его отчаянную тягу к изображению П. В конце концов он спросил: «Интереса ради, сколько стоит тот сделанный углем набросок обнаженной?» Я ответил, что произведение не продается. Оно не имеет цены. А он все твердил как заведенный: «Ну, интереса ради». И я сказал: «Не знаю». Он вернулся к рисунку. Строго следуя указаниям Р., я не присоединился к нему, а с довольным видом курил в другом конце комнаты, вместо того чтобы осуществить свое желание — взорваться, как пузырь с водой, растекшись в лужице признательности вокруг пустой оболочки.

«Послушайте, — заговорил он, — это все очень любопытно. Мне нравится. Серьезно. Очень нравится. Мавританские переплетения. Узорчатый хаос. Суровые пейзажи. Меня это впечатляет. Но речь не обо мне. Я покупаю для клиентов. И вот чего хотят мои клиенты. Им нужно не интеллектуальное творчество… во всяком случае, тем, кто приезжает в Танжер. Они ищут — как бы сказать поточнее? — восточных соблазнов».

«В самой-то северной точке Африки?» — удивился я.

«Ну, это в переносном смысле, — ответил он. — Они гонятся за чем-то экзотическим, чувственным, таинственным… Да, таинственность — как раз то, что нужно. Так почему же все-таки этот рисунок не продается?»

«Потому что я им очень дорожу. Это мое новое, совсем недавнее достижение».

«Я вижу. Остальные ваши работы превосходны… тщательно выписаны. Но эта… эта другая. В ней есть сладострастие… и вместе с тем неприступность. Да, именно. Природа тайны такова, что она частично приоткрывается, заманивает, но не допускает окончательного познания».

Я спрашивал себя, не пудрит ли мне Чарльз Браун мозги. Но он был искренен. И снова принялся настаивать, чтобы я назвал цену. Я не сдавался. Он сказал, что его клиентка хочет посмотреть мои картины. Я отказался выносить их из дома. Он закрыл нашу дискуссию, пообещав:

«Не беспокойтесь, я приведу гору к Магомету».

Он ушел, встряхнув на прощанье мою влажную руку. Я дрожал от возбуждения. Обливаясь потом, я сорвал с себя одежду и нагишом растянулся на полу. Я закурил сигарету с гашишем, одну из двадцати, которые скручиваю для себя каждое утро. Я смотрел на запечатленную мною П. Моего фаллоса не устыдился бы в ту минуту и сам Пан. И тут, словно сработала телепатия, явился мальчик от К. и помог мне спустить пары.

4 ноября 1946 года, Танжер

Два дня я валялся в своей комнате в состоянии напускного безразличия. Мой натренированный слух был тонко настроен на улавливание самого слабого стука в парадную дверь. Я заснул, а когда стук наконец раздался, пробкой вынырнул на поверхность, словно человек, выбравшийся из каюты ушедшего под воду корабля. Я сражался с подушкой и одновременно пытался одеться. Комическим кульбетом я повернулся к мальчишке-слуге, стоявшему рядом с кроватью с конвертом в руках. Это он постучал в дверь спальни. Я вскрыл конверт. В него была вложена карточка с золотым тиснением от миссис Барбары Вулворт Хаттон с собственноручно написанной ею запиской, в которой Королева Касбы осведомлялась, может ли она посетить Франсиско Гонсалеса в его доме 5 ноября 1946 года в 2.45 дня. Я показал карточку Р., который, прямо сказать, был поражен. «Тут у нас проблема», — заметил он. Р. обожает проблемы и поэтому вечно их создает. На этот раз загвоздка заключалась в моей фамилии.

— Назови-ка мне какого-нибудь Гонсалеса, который сделал что-нибудь выдающееся в области искусства, — потребовал Р.

— Хулио Гонсалес, скульптор, — ответил я.

— Никогда про такого не слышал.

— Он работал с железом — абстрактные геометрические формы. Он умер четыре года назад.

— Знаешь, с кем у меня ассоциируется имя «Франсиско Гонсалес»? С торговцем пуговицами.

— Почему пуговицами? — спросил я, но Р. пропустил это мимо ушей.

— Как фамилия твоей матери?

— Я не могу пользоваться фамилией моей матери, — заявил я.

— Это еще почему?

— Просто не могу, и все.

— Скажи, как ее фамилия!

— Фалькон, — сдался я.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату