напряженные мышцы Зу-Самави, опустил Ущербную Луну Бордонкай и поднял забрало шлема Ловалонга. Только-около дороги по-прежнему хныкала старуха, лежавшая грудой тряпья.
Тхаухуды подбежали к ней. Следом подъехали и остальные члены отряда. Правду говоря, старуха производила совершенно отвратительное впечатление: она была невообразимо стара, морщиниста и безобразна. Крючковатый л, похоже, перебитый нос, круглые маленькие глаза под седыми кустистыми бровями, тонкогубый рот с неожиданно блеснувшими белыми зубами и искореженное худое тело, замотанное в лохмотья.
– Я бы сказала – ну и мерзость, но кто знает, какой я буду в старостих-обратилась Габия к застывшей в седле Каэтане.
Та внимательно разглядывала старушонку, силясь справиться с внезапным приступом ярости, который охватил ее при виде неожиданной «находки».
– Деточки, деточки мои! – заголосила старуха, разглядев наконец людей подслеповатыми глазами. – Живые души! Не дайте бабушке умереть от голода и в одиночестве. Вы меня пожалеете, а кто-то ваших бабушек да матушек приютит да пожалеет.
Голос старухи дребезжал и срывался, а тонкие скрюченные руки отчаянно цеплялись за опешивших тхаухуадов. Судя по лицам мужчин, их сердца дрогнули.
– И как же ты здесь очутилась, бабушка? – строго спросил Зу-Самави, но скорее для проформы, чем всерьез подозревая в чем-нибудь жалкое несчастное существо, которое пыталось подползти на коленях к нему, но все никак не могло удержаться и падало в пыль.
– Гильтина я, внучек. Так меня зовут, старой Гильтиной. Бросили меня одну-одинешеньку, бедную. Старая, говорят. А старой ведь тоже жить хочется и по-человечески умереть. Здесь, детки мои, нечисть в лесу объявилась какая-то, людей ест. Вот никто и не ходит сюда. А сынок мой и внучки, значит, ехали через лес с семьями – из Эреду в Урукур. Тут я возьми и прихворни. И невестки – у, воронье! – бросили меня, уговорили моих деточек, уговорили окаянные. Вот и умираю от голода да от страха. Не оставьте! – заголосила Гильтина, и слезы потекли ручьями по морщинистому личику, которое не казалось никому из воинов уродливым, а близким и родным, похожим на лица бабушек и матерей, оставленных на далекой родине. Каждый думал о том, доживет ли он до встречи, доживут ли они...
– Не оставьте своей добротой, деточки! – причитала старуха. – Возьмите меня, старую, с собой до деревеньки ближней – через три дня на пути попадется деревенька. Там и останусь. Небось кусок хлеба старухе не откажутся подать. Доживу как-нибудь среди чужих, раз своим не понадобилась. Ох, горе, горе...
– Ну и что делать? – обернулся Зу-Самави к Каэтане.
Она пожала плечами – не было ей жалко уродливую старуху, не верилось ей в семью, бросившую бабку на произвол судьбы, но сказать об этом вслух при солдатах, которые разве что не прослезились, слушая эту историю, казалось невозможным. Может, просто ее сердце очерствело за время странствий, ожесточилось? Коря себя за бесчувственность, Каэтана не посмела принимать решение, которое касалось жизни другого человека.
– Делай как знаешь. Командуешь отрядом ты, а я только путешествую под твоей охраной, – сказала она командиру.
– Да что тут думать?! – вмешался в разговор Бордонкай. – Чем нам бабуля может помешать или повредить? Посадим старую на верблюдика да прокатим до ближайшей деревушки – всего-то делов.
Габия и Эйя уже хлопотали около Гильтины, помогая ей встать, давая ломти хлеба с мясом. Кто-то предлагал напоить старуху винцом, кто-то хотел вовсе остановиться, чтобы приготовить горячего бульона.
Каэтана заметила, что Зу-Самави сделал над собой форменное усилие, когда распорядился, чтобы караван двинулся вперед. Он разрывался между жалостью и крайней необходимостью, и последняя постепенно отступала на задний план.
Каэтана смотрела, как суетятся вокруг старухи Джангарай, Ловалонга, Бордонкай и близнецы-урахаги, и ужасалась своему бесчувствию.
– Что вы на это скажете, дорогая госпожа? – раздался над ее ухом голос альва. Оказалось, что тот влез на верблюда и теперь говорит с ней, свесившись между двух горбов. – Вас ничто не настораживает?
– Ты прав, Воршуд, – согласилась она. – Я стала совершенно бесчувственной – мне не жалко несчастную старушку. Она вызывает жуткое омерзение, и я ничего не могу с собой поделать.
– И я ощущаю то же самое... – признался альв и надолго замолчал.
День прошел без каких-либо происшествий, разве что преодолели они гораздо меньший отрезок пути, чем рассчитывали. Старухе то и дело становилось дурно от ныряющей верблюжьей поступи, а верхом на лошади она ехать, конечно же, не могла. Отряд постоянно останавливался и ждал, пока Гильтина повозится в кус-тах и, кряхтя и охая, вновь взберется на верблюда... Каэтана очень и очень старалась быть терпимой и милосердной. И это ей почти удавалось. Наконец Бордонкай спешился, взял старуху на руки и понес ее – веселый, добрый исполин, делающий то, что необходимо и справедливо. Продвижение отряда значительно ускорилось. Смущенный Зу-Самави только один раз осмелился приблизиться к Каэтане (видимо, на ее лице все-таки отражались те чувства, которые она предпочла бы скрыть) и, глядя в сторону, проговорил:
– Наверстаем позже. Живая душа ведь...
Каэтана молча покивала, но не могла избавиться от чувства, что на нее начинают смотреть иначе. Даже товарищи по этому труднейшему путешествию не одобряют, что она так и не поговорила со старухой, не спросила . о самочувствии, не предложила помощи. Каэ и сама прекрасно понимала, как это выглядит со стороны, но ничего не могла с собой поделать. Более того, она заметила странную вещь. Когда она приближалась к Гильтине на расстояние в пару шагов, амулет у нее на шее начинал теплеть, горячеть и вскоре обжигал кожу.
Только альв избегал старуху, но с Каэтаной на этот счет больше не заговаривал. Они ехали в центре небольшого отряда, однако все время получалось так, что остальные будто отделялись от них. Каэ чувствовала себя крайне неуютно, но пожаловаться было просто некому. Казалось, все в отряде свихнулись на несчастной старухе и, если им задавали вопрос не о ней, смотрели на спрашивающего стеклянным взглядом...
На ночь встали лагерем у дороги, которая по-прежнему оставалась пустынной и безлюдной. Разожгли костры, и тхаухуды стали споро готовить пищу. Хныкающая Гильтина лежала на груде плащей у самого огня. Каэтана к костру не подходила. Она сидела около Ворона, который тоже казался чем-то недовольным. Он храпел и вскидывался при малейшем шорохе.
Вообще животные в караване вели себя более чем странно. Они не хотели стоять спокойно, все время порывались куда-то уйти, испуганно косились на людей и жались в кучу. Каэ обратила на это внимание Зу- Самави, но командир отреагировал как-то непонятно. Он обиженно уставился на нее и, помолчав в течение неприятных долгих секунд, холодным неприязненным тоном сообщил, что прекрасно понимает недовольство госпожи проявленной душевностью и помощью, оказанной несчастному существу. Каэ слушала и изумлялась тому, как внезапно изменился тхаухуд за короткое время. Она чувствовала, что еще немного, и люди открыто против нее взбунтуются. Она хотела было переговорить об этом с Ловалонгой, который всегда казался ей самым разумным и хладнокровным, но у него просто не нашлось для нее времени. А Джангарай впервые за все время их дружбы не пришел вечером, чтобы пофехтовать.
Ночью все наконец угомонились. Горел один-единственный костер, и около него с удивительно тупым и равнодушным выражением лица сидел часовой. Он не спал, но был настолько безразличен к окружающему, что Каэ не удивилась бы, пропусти он светопреставление.
Разбудил ее отчаянный, леденящий душу вопль, донесшийся со стороны леса. Часовой вскочил и стал тревожно оглядываться. Солдаты с оружием наготове сгрудились у костра. Кто-то поспешно зажигал факелы. Наконец дорога и ближние заросли осветились неверным отблеском огня. Каэтана встала и подошла поближе.
Долго разбирались, кого не хватает. Солдаты вели себя так, как ведут пьяные или придурковатые