Так получилось, что первым, кто подвернулся Варту, как раз и был спящий ежик.
— Ну-ка ты, колючий поросенок, — сказал Варт, уставясь на свою жертву туманными близорукими глазками. — А вот я тебя съем.
От этих слов ежик, прятавший на животе яркие бусинки глаз и длинный чувствительный носик и украсивший свои иглы довольно безвкусным убранством из высохших листьев, — перед тем как завалиться в травяное гнездо на зимнюю спячку, — от этих слов ежик проснулся и завизжал самым жалостным образом.
— Чем сильнее ты будешь визжать, поросенок, — сказал Варт, — тем злее я буду скрипеть зубами. Во мне от твоего визга просто кровь закипает.
— Ах, мастер Язвец, — воскликнул ежик, сжимаясь еще плотнее. — Добрый мастер Язвец, яви милосердие бедному ежику, не будь таким тираном. Мы ведь, господин, не из простых ежишек, чтобы нас так запросто сжевать и сшамкать. Поимей жалость, добренький сэр, к безвредному, заеденному блохами селянину, не умеющему сказать, где право, где лево.
— Свиненок, — безжалостно молвил Варт, — визжи не визжи, ничего не поможет.
— Увы, бедная женушка, бедные детки!
— Готов поспорить, что нет у тебя ни того, ни другого. Вылезай-ка оттуда, ты, побродяжка. Приготовься встретить свою судьбу.
— Мастер Язвец, — взмолился несчастный кроха, — не надо, отчего ты такой жестокий, миленький мастер Язвец, утеночек мой. Внемли мольбам горемычного ежика! И ниспошли ему великое благо жизни, а уж он ежик не простой, о владетельный мастер, и споет он тебе множество сладких песен или научит тебя сосать средь жемчужной росы молоко у коровки.
— Споет? — переспросил пораженный Варт.
— Дак как же не спеть-то! — воскликнул ежик. И торопливо запел, самым умиротворительным тоном, но несколько глуховато, ибо не смел развернуться.
— О, Гиневьева, — скорбно пел он себе в живот, — моя Гиневьева,
Он спел также, не делая между песнями никаких промежутков, «Дом, милый дом» и «Старый мостик у запруды». Затем, поскольку на этом его репертуар и иссяк, он с торопливой дрожью вобрал побольше воздуху и вновь затянул «Гиневьеву», за которой последовали «Дом, милый дом» и «Старый мостик у запруды».
— Ладно, — сказал Варт, — можешь остановиться. Я не стану тебя кусать.
— Ах, снисходительный господин, — смиренно прошептал еж, — Мы будем благословлять святых и правление нашего края за твои добрейшие челюсти, покамест скачет по свету блоха и всползает расщелиной ежик.
И затем, убоявшись, что это краткое отступление в прозе ожесточит сердце тирана, он в третий раз, задыхаясь, запел «Гиневьеву».
— Да перестань ты петь, — сказал Варт, — ради всего святого. Развернись, я не причиню тебе никакого вреда. Ну же, глупый ежонок, развернись и расскажи мне, кто тебя научил этим песням.
— Развернись — это одно слово, — отвечал дрожащим голосом вовсе не склонный капризничать ежик, — а свернись — совершенно другое. Если ты, господин, увидишь в эту шаткую минуту мой голенький носик, ты, может быть, пожелаешь отодрать его своими белыми зубками, а уж мы понимаем — не все хорошо, что хорошо кусается. Давай лучше мы тебе снова песенку споем, милый мастер Язвец, насчет деревенского мостика.
— Я не хочу ее больше слышать. Ты очень хорошо ноешь, но больше не надо. Да развернись же ты, дурень, и расскажи, где научился петь.
— Мы ежики не простые, — заныл бедолага, оставаясь скрученным так же туго, как прежде. — Нас еще маленьких подобрал один, из благородных, отнял, можно сказать, от материнской груди. Ах, ты ведь не станешь щипать нас за наши нежные члены, возлюбленный мастер Язвец, потому что он был настоящий барин и воспитывал нас, как положено, на коровьем молоке и на прочем, и мы все это лакали из господской посуды. Ах-ах, многим ли ежикам подавали водичку в фарфоровом блюдце, — очень, очень немногим.
— Ничего не понимаю, о чем ты толкуешь, — сказал Варт.
— Так он же был джентльмен, — в отчаянии воскликнул еж, — я же тебе рассказываю. Он взял нас, когда мы были маленькие, и кормил нас до отвала. Настоящий джентльмен, и кормил нас в гостиной, в какой ни один ежик отродясь не бывал и не будет, кормил на господском фарфоре, да, а потом в один ужасный день он нас бросил ни за что ни про что, из одного только коварства, в этом уж будьте уверены.
— А как звали того джентльмена?
— Он был джентльмен, да, такой он и был. У него не было настоящего имени, такого, чтобы его толком запомнить, но он был джентльмен, вот кто ей был, и он нас кормил на фарфоре.
— А его не Мерлином звали? — спросил с любопытством Варт.
— Ах-ах, вот это самое имя. Настоящее имя, порядочное, только мы его никак выговорить не могли, как ни старались. Да, Мирн, так он себя называл, и он нас кормил на фарфоре, как настоящий порядочный джентльмен.
— Да развернись же ты, — воскликнул Варт. — Я знал человека, с которым ты жил, по-моему, я и тебя видел, ты был еще малюткой и лежал в его домике, обернутый в вату. Ну будет, ежик, прости, что я тебя напугал. Мы с тобою друзья, и я хочу, хотя бы во имя прежних времен, увидеть твой серый, мокрый, подергивающийся нос.
— Подергивающийся нос — это одно название, господин, — ответил, упорствуя, ежик, — а выдернутый — другое. Вы бы лучше шли, добрый мастер Язвец, и позволили бедному селянину малость вздремнуть, — ведь на то и зима. Да посетят тебя мысли о пчелах и меде, любезный барон, и да слетятся ангелы петь над ложем твоего покоя.
— Что за глупости, — воскликнул Варт. — Я не сделаю тебе никакого вреда, я же знал тебя совсем малышом.
— Эти мне барсуки, — промямлила себе в живот несчастная тварь, — вот гуляют они по курганам, не замышляя никакого вреда, да благословит их Бог, а только они же тебя и прищемят, даже и не заметят, и что тогда делать усталому ежу? А все потому, что шкура у них больно толстая, вот ведь дело-то в чем, они же с малолетства и друг друга щиплют, и мамочку, и ничегошеньки не ощущают, — ну, натурально, и привыкают щипать кого ни попадя. Вон и у бедного моего господина, у мастера Мирна, как есть захотят, тут же «ик-ик-ик» и бегут стремглав да хвать его за лодыжки, держал он их маленьких, — а он, святейшая церковь! — как он, бедный, вопил. Да, с ними, с барсуками-то, значит, намаешься, это нам ведомо, как же. И ведь ничего же толком не видит, — добавил еж, прежде чем Варт успел возразить. — Тычется взад-вперед, ну вылитый мохнатый коврик семенит на толстых лапах. А подвернись-ка ему на пути, ну бывает не повезет, так он без всякого злого умысла тебя тут же чик-чик, просто так, с голодухи да сослепу, да из самозащиты, — ну, и что от тебя останется?
— И все, чем мы можем себя защитить, — продолжал ежик, — это дать ему как следует по носу. Смертоносная пятка — вот как они нас зовут в своих прописях. Дай одному из этих здоровенных полосатиков в нос, бим-бом, вот этак, и резвая жизнь честь по чести летит из него наружу так, что он и засопеть не успеет. Честный нокаут, вот что это такое. Но как может бедный ежик заехать по носу барсуку? Когда ему нечем заехать и нечем от него защититься? Вот тут-то они и приходят к тебе и просят тебя развернуться!
— Можешь не разворачиваться, — сказал решительно Варт. — Прошу прощенья, дружок, что разбудил тебя и что напугал. По-моему, ты замечательный ежик, я даже снова повеселел от беседы с тобой. Спи себе, как спал, пока мы не встретились, а я пойду загляну к моему другу барсуку, как и было мне велено. Спокойной ночи, ежик, удачи тебе в снегах.
— Может, она и будет спокойная, — сварливо пыхтел ежик. — А может, не будет. То ему развернись, то не развернись. Сегодня одно, завтра другое. Охо-хо, ну и мир, никакого порядка. Впрочем, доброй вам ночи, любезные дамы, и тебе, матушка, тоже, пусть приходит град, пусть приходит снег, так и мы найдем продолжение в тех, кто придет за нами.
И с этими словами смиренный зверек свернулся еще туже, чем прежде, поворчал, поскрипел, и удалился в мир сновидений, настолько же более глубоких, чем наши людские сны, насколько сон